READ FREE — лучшая электронная библиотека
Писатели
АБВГДЕЁЖЗИЙКЛМНОПРСТУФХЦЧШЩЪЫЬЭЮЯ

гарнитура:  Arial  Verdana  Times new roman  Georgia
размер шрифта:  
цвет фона:  

Главная
Ангелы опустошения

Книга 2. Часть первая. Проездом через Мехико

1

И теперь, после всего пережитого на вершине горы где я был один два месяца и меня не расспрашивало и не рассматривало ни единое человеческое существо я начал полный поворот в своих чувствах по поводу жизни — Я теперь хотел воспроизвести тот абсолютный мир в мире общества но тайно жаждал еще и некоторых удовольствий этого общества (таких как зрелища, секс, удобства, деликатесы и напитки), ничего подобного на горе — Я знал теперь что жизнь моя как художника есть поиск мира, но не только как художника — Как человека созерцаний а не слишком многих действий, в старом даосском китайском смысле “Делать Ничего” (Ву Вей) что является образом жизни самим по себе более прекрасным нежели какой-либо другой, некое монашеское рвение посреди безумных тирад искателей действия этого или какого угодно другого «современного» мира -

Именно чтобы доказать что я способен “делать ничего” даже посреди самого буйного общества спустился я с горы Штата Вашингтон в Сан-Франциско, как вы видели, где провел неделю в пьяных «караселях» (как Коди однажды выразился) с ангелами опустошения, поэтами и персонажами Сан-Францисского Ренессанса — Неделю и не более того, после которой (с большого бодуна и с некоторой опаской разумеется) я прыгнул на тот товарняк до Л.А. и направился в Старый Мехико и к возобновлению своего уединения в городской лачуге.

Достаточно легко понять что как художнику мне нужно уединение и некая «не-деятельная» философия которая в самом деле позволяет мне весь день грезить и вырабатывать главы в забытых мечтаньях которые многие годы спустя появятся в форме рассказа — В этом отношении, невозможно, поскольку невозможно всем быть художниками, рекомендовать мой образ жизни как философию подходящую всем остальным — В этом отношении я чудак, вроде Рембрандта — Рембрандт мог писать деловитых бюргеров когда те позировали ему после обеда, но в полночь когда они спали чтобы отдохнуть перед работой еще одного дня, Старина Рембрандт у себя в мастерской накладывал легкие мазки тьмы на свои холсты — Бюргеры не рассчитывали что Рембрандт будет кем-то иным помимо художника и следовательно не стучались к нему в дверь среди ночи и не спрашивали: “Почему ты живешь вот так, Рембрандт? Почему ты сегодня ночью один? О чем твои сны?” Поэтому они не рассчитывали что Рембрандт обернется и скажет им: “Вы должны жить так как живу я, в философии уединения, другого способа нет.”

Так вот таким же образом я взыскал мирного рода жизни посвященной созерцанию и тонкости оного, ради своего искусства (в моем случае прозы, сказок) (повествовательные конспекты того что я видел и того как я видел) но к тому же я взыскал этого как своего образа жизни, то есть, чтобы видеть мир с точки зрения уединения и медитировать на мир не впутываясь в его деяния, которые теперь уже стали известны своим ужасом и мерзостью — Я хотел быть Человеком Дао, который наблюдает за облаками и пускай история неистовствует себе под ними (то что уже больше не позволяется после Мао и Камю?) (вот денек будет) -

Но я никогда и не мечтал, и даже несмотря на собственную великую решимость, на свой опыт в искусствах уединенья, и на свободу своей нищеты — Я никогда и не мечтал что тоже буду охвачен деянием мира — Я не считал возможным что — …

Ну что ж, продолжим с подробностями, кои и есть сама жизнь -

2

Сначала-то было нормально, после того как я увидал этот тюремный автобус на выезде из Л.А., даже когда фараоны задержали меня той же ночью в аризонской пустыне когда я шел по дороге под полной луной в 2 часа ночи собираясь расстелить свой спальник на песке за Тусоном — Когда они обнаружили что у меня хватит денег на гостиницу то захотели выяснить почему это я сплю в пустыне — Полиции ведь ничего не объяснишь, лекции не прочтешь — Я был выносливый сын солнца в те дни, всего лишь 165 фунтов и мог идти много миль с полным мешком за спиной, и сам сворачивал сигареты, и знал как поудобнее прятаться в сухих руслах рек или даже как жить на одну мелочь — Ныне же, после всего кошмара моей литературной известности, целых ванн кира что промыли мне глотку, лет когда я скрывался дома от сотен просителей моего времени (камешки мне в окошко в полночь, “Выходи надеремся Джек, повсюду большие дикие попойки?”) — ой — Когда круг сомкнулся на этом старом независимом ренегате, я стал походить на Буржуа, брюшко и всё прочее, что отражалось у меня на лице недоверием и изобилием (они идут рука об руку?) — Вот поэтому (почти что) если копы останавливают меня на шоссе в 2 часа ночи, то я чуть ли не ожидаю что они мне честь отдадут — Но в те дни, каких-то пять лет назад, я выглядел дико и грубо — Они обложили меня двумя патрульными машинами.

Они осветили меня прожекторами стоявшего там на дороге в джинсах и рабочей одежде, с огромным прискорбным рюкзаком за спиной, и спросили: — “Куда вы идете?” а это именно то что у меня спросили год спустя под софитами Телевидения в Нью-Йорке, “Куда вы идете?” — Точно так же как не можешь объяснить полиции, не можешь объяснить и обществу “Мира ищу.”

Это имеет значение?

Обождите и увидите.

P.S. Вообразите себе что рассказываете одной тысяче неистовых токийских танцоров со змеями на улице что вы ищете мира хоть в параде участвовать и не будете!

3

Мехико — великий город для художника, где он может раздобыть себе жилье подешевле, хорошую еду, много веселья вечерами по субботам (включая девушек на съем) — Где он может прогуливаться по улицам и бульварам беспрепятственно а значит в любой час ночи и славные маленькие полицейские отворачиваются занимаясь своим делом то есть обнаружением и предупреждением преступности — Своим мысленным взором я всегда помню Мехико веселым, возбуждающим (особенно в 4 пополудни когда летние грозы подгоняют народ по блестящим тротуарам в которых отражаются голубые и розовые неонки, спешащие индейские ноги, автобусы, плащи, сырые бакалейные лавчонки и сапожные мастерские, милое ликование женских и детских голосов, суровое возбуждение мужчин до сих пор похожих на ацтеков) — Свет свечи в одинокой комнате, и писать о мире.

Но меня всегда удивляет когда я приезжаю в Мехико и вижу что позабыл некую безотрадную, даже скорбную, тьму, вроде какого-нибудь индейца в порыжевшем коричневом костюме, в белой рубашке с открытым воротом, ждущего автобус курсирующий по Сиркумваласьону с пакетом завернутым в газету (Эль Диарио Универсаль), а автобус переполнен сидящими и висящими на ременных петлях, внутри темно-зеленый сумрак, лампочки не горят, и будет везти его потряхивая на грязных выбоинах закоулков целых полчаса на окраину глинобитных трущоб где навсегда повисла вонь падали и говна — А упиваться пространным описанием тусклости этого человека нечестно, в сумме своей, незрело — Я не стану этого делать — Его жизнь есть кошмар — Но неожиданно видишь толстую старуху-индианку в платке которая держит за руку маленькую девочку, они идут в пастелерию за яркими пирожными! Девчушка рада — Только в Мехико, в сладости и невинности, кажется что рождение и смерть чего-то вообще стоят…

4

Я приехал в город автобусом из Ногалеса и сразу же снял себе саманную хижину на крыше, обставил ее по-своему, зажег свечу и сел писать о спуске-с-горы и дикой неделе во Фриско.

Между тем, внизу, в мрачной комнате, мой старый 60-летний друг Билл Гэйнз составлял мне компанию.

Он тоже жил мирно.

Медлительный, все время, вот стоит он ссутулившийся и костлявый пустившись в непрерывные поиски в пиджаке, в тумбочке, в чемодане, под ковриками и газетами своих нескончаемо закуркованных запасов дури — Он говорит мне “Да сэр, мне тоже нравится жить мирно — У тебя наверное есть твое искусство, как ты говоришь, хоть я в этом и сомневаюсь” (поглядывая на меня из уголка очков чтобы проверить как я воспринял шутку) “а у меня есть моя дурь — Пока у меня есть моя дурь я доволен тем что сижу дома и читаю Очерк Истории Г.Дж. Уэллса который перечитывал уже раз сто наверное — Доволен что у меня чашечка Нескафе под боком, иногда бутерброд с ветчиной, моя газета и хороший ночной сон с несколькими колесиками, хм-м-м-м-м” -

“Хм-м-м-м” это то где, заканчивая фразу, Гэйнз вечно издает свой низкий торчковый стон, вибрирующий и будто какой-то тайный смех или удовольствие от того что он так хорошо закончил фразу, ударом на базу, в данном случае “с несколькими колесиками” — Но даже когда он говорит “Я наверное пойду спать” то прибавляет это «Хм-м-м-м» поэтому понимаешь что это его манера петь то что он говорит — Ну, вообразите себе например индийского певца-индуса который именно так и делает под бой тыкв и дравидских тамбуринов. Старый Гуру Гэйнз, на самом деле первый из многих персонажей которых мне суждено было узнать с того невинного времени по сию пору — Вот он идет шаря по карманам домашнего халата разыскивая затерявшуюся кодеинетту, забыв что он уже съел ее вчера вечером — У него есть типичный мрачный торчковый гардероб, с зеркалами на каждой скрипучей дверце, в котором висят видавшие виды пиджаки из Нью-Йорка с такой крепкой подкладкой карманов что ее можно выпаривать в ложке после 30 лет наркомании — “Во многом,” говорит он, “есть очень большое сходство между так называемым наркотом и так называемым художником, им нравится оставаться в одиночестве и удобстве при условии что у них есть то чего они хотят — Они не носятся как угорелые ища чем бы заняться потому что у них все внутри, они часами могут сидеть не двигаясь. Они чувствительны, так сказать, и не отворачиваются от изучения хороших книжек. И посмотри вон на тех Орозко которых я вырезал из мексиканского журнала и повесил на стену. Я изучаю эти картинки постоянно, я их люблю — М-м-м-м-м.”

Он отворачивается, высокий и колдовской, готовясь начать делать бутерброд. Длинными тонкими белыми пальцами он отщипывает ломоть хлеба с таким проворством какое может быть только у пинцета. Затем укладывает на хлеб ветчину погрузившись в медитацию занимающую чуть ли не две минуты, тщательно разглаживая и перекладывая. Потом сверху он кладет другой хлеб и несет сэндвич к своей постели, где усаживается на краешек, закрыв глаза, не зная сможет ли съесть это и улететь по хм-м-м-м. “Да сэр,” говорит он, снова начиная рыться у себя в ночной тумбочке ища старую ватку, “у наркота и художника много чего общего.”

5

Окна его комнаты выходили прямо на самый тротуар Мехико где проходили тысячи хепаков и детей и треплющихся людей — С улицы видны были его розовые шторы, похожие на шторы персидской хаты, или комнаты цыганки — Внутри вы видели разбитую кровать продавленную посередине, тоже накрытую розовой шторой, его мягкое кресло (старое но его длинные паучьи ноги удобно торчали из него и покоились почти что на самом полу) — А дальше «горелка» на которой он кипятил воду для бритья, просто старая электронагревательная лампа перевернутая вверх ногами или типа этого (я действительно не могу вспомнить диковинного, совершенного, но простого устройства до которого мог додуматься только мозг торчка) — Затем печальное ведро, куда старый инвалид писал, и вынужден был ходить каждый день наверх и опорожнять его в единственный сортир, работа которую я за него выполнял всякий раз когда живал поблизости, как теперь было уже дважды — Каждый раз когда я поднимался с этим ведром пока тетки со всего дома таращились на меня то всегда вспоминал изумительную буддистскую поговорку: “Я припоминаю что в течение моих пяти сотен предыдущих перерождений, одну жизнь за другой я тратил на практику покорности и учился смотреть на свою жизнь так смиренно будто она была каким-то святым существом призванным чтобы страдать терпеливо” — Еще более непосредственно, я знал что в моем возрасте, 34, лучше помогать старику чем злорадствовать в праздности — Я думал о своем отце, как помогал ему дойти до туалета когда он умирал в 1946. Нельзя сказать чтобы я был образцовым страдальцем, я идиотски нагрешил и глупо нахвастался больше чем мне было отпущено.

В комнате Быка витало персидское ощущение, старого такого Гуру Восточного Министра Двора временно принимающего наркотики в отдаленном городе и ни на минуту не забывающего что он обречен его неизбежно отравит жена Короля, из-за чего-то старого непонятного и злого о чем он не скажет ничего кроме “Хм-м-м-м.”

Когда старый Визирь ездил со мною в такси выезжая в центр к связникам доставлявшим ему морфий, то всегда садился рядом и его костлявые колени стукались о мои — Он ни разу даже руку мне на плечо не положил когда мы с ним бывали в комнате, даже чтоб подчеркнуть что-либо или заставить меня слушать, но на задних сиденьях такси он становился стебово сенильным (думаю чтоб наколоть таксистов) и позволял своим вместе-коленям опрокидываться на мои, и даже обмякал на сиденье как старый ипподромный лишенец-игрок наваливаясь мне на локоть — Однако стоило нам выйти из такси и пойти по тротуару, как он шагал в шести или семи футах от меня, слегка отстав, как будто мы были не вместе, что было еще одним его трюком чтоб обмануть наблюдателей в его стране изгнанья (”Человек из Цинциннаты,” говаривал он) — Таксист видит инвалида, уличная тусня видит старого хипстера идущего в одиночку.

Гэйнз был теперь сравнительно знаменитым персонажем который каждый день своей жизни в течение двадцати лет в Нью-Йорке крал по дорогому пальто и закладывал его за дурь, великий вор.

Рассказывал, “Когда я приехал в Мехико первый раз какая-то сволочь стибрила у меня часы — Я зашел в часовой магазин и начал жестикулировать одной рукой пока шарил (подцеплял) (выуживал) другой и вышел оттуда при часах, квиты! — Я был так зол что пошел на риск но парень так меня и не заметил — Я просто обязан был вернуть себе часы — Нет ничего гаже для старого вора — “

“Да уж подвиг украсть часы в мексиканском Магазине!” сказал я.

“Хм-м-м-мм.”

Потом он посылал меня на задания: в лавку на угол купить вареной ветчины, нарезанной на машинке похожим на грека хозяином который был типичнейшим мексиканским торгашом-скупердяем среднего класса но ему как бы нравился Старый Бык Гэйнз, он звал его “Сеньор Гар-ва” (почти как на санскрите) — Затем я должен был тащиться в Сиэрз-Рёбак на Улицу Инсургентов покупать ему еженедельную Ньюс-Рипорт и журнал Тайм, которые он прочитывал от корки до корки в своем мягком кресле, улетев по морфию, иногда засыпая на середине предложения в Стиле Последнего Люса[1] но просыпаясь закончить его точно с того места где бросил, только чтобы заснуть снова на следующем же предложении, сидя там и клюя носом пока я уносился мечтами в пространство в обществе этого отличного и тихого человека — В его комнате, изгнания, хоть и мрачной, как в монастыре.

6

Еще мне приходилось ходить в супер меркадо и покупать его любимые конфеты, шоколадные треугольники наполненные кремом, остуженные — Но когда надо было сходить в прачечную он шел со мною лишь ради того чтобы подколоть старого работягу-китайца.

Обычно он говорил: “Опиум сегодня?” и изображал рукой трубку. “Не говори мне где.”

И маленький усохший китаец-опиекурильщик обычно отвечал “Не знаю. Нет нет нет.”

“Эти китайцы самые скрытные торчки в мире,” говорит Бык.

Мы садимся в такси и снова едем в центр, он слабо навалился на меня со слабой ухмылкой — Говорит “Скажи водителю пусть тормозит возле каждой аптеки а сам выскакивай и покупай в каждой по трубочке кодеинетты, вот тебе пятьдесят песо.” Что мы и делаем. “Нет смысла палиться перед всеми этими аптекарями. Чтоб они потом настучали на тебя.” А по пути домой он обычно говорит таксисту чтоб тот остановился у Сине Такого-то и Такого-то, ближайшего кинотеатра, и идет лишний квартал пешком чтобы ни один таксист не узнал где он живет. “Когда я перехожу границу никто меня и не унюхает, потому что я пальцем жопу затыкаю.”

Что за странное видение, старик переходящий пешком границу заткнув себе пальцем задницу?

“У меня есть резиновый палец которым врачи пользуются. Набиваю его дурью, засовываю — Никто не сможет меня унюхать потому что у меня жопа пальцем заткнута. Я всегда возвращаюсь через границу в другом городе,” добавляет он.

Когда мы приезжаем с прогулки в такси домовладелицы приветствуют его с уважением, “Сеньор Гарв-а! Си?” Он отпирает свой висячий замок, открывает ключом дверь и впихивается к себе в комнату, которая сыра. Никакое количество чадного керосинового тепла не спасет. “Джек, если б ты в самом деле хотел помочь старику ты бы поехал со мной на Западное Побережье Мексики и мы жили бы в шалаше и курили бы местный опиум на солнышке и выращивали бы цыплят. Вот как я хочу окончить свои дни.”

Его лицо худо, а белые волосы намочены и зализаны назад как у подростка. На нем лиловые шлепанцы когда он сидит в своем мягком кресле, торча по дури, и начинает перечитывать Очерк Истории. Он целый день читает мне лекции на всевозможные темы. Когда мне подходит время удаляться в свою мазанку на крыше и писать он говорит “Хм-мммм, еще рано, почему б тебе не посидеть еще немножко — “

Снаружи за розовыми шторами город гудит и мурлычет ночью ча-ча-ча. А он тут бормочет себе: “Орфизм вот тот предмет который должен тебя заинтересовать, Джек — “

И я сижу так с ним вместе когда он задремывает на минутку мне ничего не остается только думать, и часто я думал так: “Ну кто на целом свете, считая себя в здравом уме, мог бы назвать этого нежного старикана злыднем — вор он там или не вор, а где вообще воры… которые могли бы сравниться… с вашими респектабельными повседневными делами… воры?”

7

Если не считать тех разов когда он был свирепо болен от недостатка своего лекарства, и мне приходилось бегать с его поручениями по трущобам где такие его связники как Тристесса или Черная Сволочь сидели за своими собственными розовыми шторами, я спокойно проводил время у себя на крыше, особенно радовался звездам, луне, прохладному воздуху там в трех этажах над музыкалькой улицей. Я мог сидеть на краешке крыши и смотреть вниз и слушать ча-ча-ча из музыкальных автоматов в закусочных. У меня были мои маленькие вина, собственные меньшие наркотики (для возбуждения, для сна, или для созерцания, и в чужом монастыре к тому же) — и когда день заканчивался и все прачки засыпали целая крыша оставалась мне одному. Я расхаживал по ней взад и вперед в своих мягких пустынных сапогах. Или заходил в хижину и заваривал еще один котелок кофе или какао. И засыпал хорошо, и просыпался под яркое солнце. Я написал целый роман, закончил еще один, и написал целую книжку стихов.

Время от времени бедный старый Бык с трудом взбирался по витой железной лестнице и я готовил ему спагетти и он моментально засыпал у меня на постели и прожигал в ней дырку своей сигаретой. Просыпался и начинал лекцию о Рембо или о чем-нибудь другом. Самые длинные его лекции были об Александре Великом, об Эпосе Гильгамеш, о Древнем Крите, о Петронии, о Маллармэ, о Текущем Моменте вроде Суэцкого Кризиса того времени (ах, облака не замечали никакого Суэцкого Кризиса!), о прежних днях в Бостоне Таллахасси Лексингтоне и Нью-Йорке, о его любимых песнях, и истории о его старинном кореше Эдди Капрале. “Эдди Капрал заходил в один и тот же магазин одежды каждый день, разговаривал и шутил с продавцами и выходил с костюмом сложенным вдвое и засунутым под ремень уж не знаю как он это делал, у него какой-то прикольный трюк был. Мужик был торчком типа масляной горелки. Притащи ему пять гран и он раскумарится, полностью.”

“Как насчет Александра Великого?”

“Единственный известный мне генерал который скакал впереди своей кавалерии размахивая мечом” и он снова засыпает.

И той ночью я вижу Луну, Цитлаполь по-ацтекски, и даже рисую ее на залитой лунным светом крыше общественной краской, голубой и белой.

8

Как пример, значит, моего мира в то время.

Но дела заваривались.

Взгляните на меня еще разок чтобы лучше во всем разобраться (сейчас я уже косею): — Я сын вдовы, в настоящее время она проживает с родственниками, без гроша в кармане. Все что у меня есть это летняя получка горного наблюдателя в жалких аккредитивах по 5 долларов — здоровый засаленный рюкзачище полный старых свитеров и пакетиков с орешками и изюмом на тот случай если я вдруг попаду в голодную полосу и прочие бродяжьи догоны — Мне 34, выгляжу нормально, но в джинсах и жутковатых прикидах народ боится даже взглянуть на меня поскольку я в самом деле похож на сбежавшего из психушки пациента у которого достанет физической силы и природного собачьего чутья чтобы выжить за воротами заведения кормиться и перемещаться с места на место в мире который с каждым днем постепенно становится все уже и уже в своих воззрениях на чудачество — Когда я шагал сквозь городки посреди Америки на меня подозрительно косились — Мне надо было жить по-своему — Выражение «нон-конформизм» было тем о чем я где-то смутно слыхал (у Адлера? Эриха Фромма?) — Но я был полон решимости радоваться! — Достоевский сказал “Дайте человеку его Утопию и он намеренно уничтожит ее с ухмылкой” и я был полон решимости с той же самой ухмылкой опровергнуть Достоевского! — К тому же я был видным алкашом который взрывался где бы и когда бы ни напивался — Мои друзья в Сан-Франциско говорили что я Безумец Дзэна, по крайней мере Пьяный Безумец, однако сидели со мною в полях под луной распевая и распивая — В 21 год меня списали с военного флота как “шизоидную личность” после того как я заявил флотским врачам что не выношу дисциплины — Даже сам я не могу понять как объяснить себя — Когда книжки мои стали знаменитыми (Бит Поколение) и интервьюеры пытались задавать мне вопросы, я просто отвечал им первое что приходило в голову — У меня не хватало духу сказать чтоб они оставили меня в покое, что, как позже посоветовал Дэйв Уэйн (замечательный тип с Большого Сюра) “Скажи им что ты занят интервью с самим собой” — Клинически, во время начала этой истории, на крыше над Гэйнзом, я был Амбициозным Параноиком — Ничто не могло остановить меня от писания большущих книг прозы и поэзии за просто так, то есть, без надежды когда-либо их опубликовать — Я просто писал их поскольку был «Идеалистом» и верил в «Жизнь» и расхаживал там оправдывая ее своими искренними каракулями — Довольно странно, эти каракули были первыми в своем роде на свете, я зачинал (сам того не ведая, скажете вы?) новый способ письма о жизни, никакой художественности, никакого ремесленничества, никакого пересматривания запоздалых соображений, сердцедробительная дисциплина испытания истинным огнем где не можешь вернуться но поклялся “говорить сейчас или навеки придержать язык” и все здесь невинная валяющая дальше исповедь, дисциплина того как сделать разум рабом языка без единого шанса солгать или дополнить мысль (в соответствии с изречениями не только Dichtung Warheit[2] Гёте но и Католической Церкви моего детства) — Я писал те манускрипты как пищу и этот в дешевых тетрадках по никелю штука при свече в нищете и известности — Известности себя — Ибо я был Ти Джин, и трудность объяснения всего этого и “Ти Джина” тоже заключается в том что те читатели кто не дочитал до этого места в предыдущих работах не знают предыстории — А предыстория такова что мой брат Жерар который говорил мне разные вещи перед своей смертью, хоть я ни слова и не помню, или может быть помню, или может быть помню несколько (мне было всего лишь четыре года) — Но говорил мне вещи о почтении к жизни, нет, по крайней мере о почтении к идее жизни, которое я перевел в том смысле что сама жизнь и есть Дух Святой -

Что мы все скитаемся сквозь плоть, пока голубка взывает к нам, назад к Голубке Небесной -

Поэтому я писал в честь вот этого, и у меня были друзья вроде Ирвина Гардена и Коди Помрэя которые говорили что у меня все получается ништяк и ободряли меня хотя я на самом деле был чересчур сладостно безумен для того чтобы прислушиваться даже к ним, я б все равно это делал — Что это за Свет что сносит нас вниз — Свет Падения — Ангелы по-прежнему Падают — Какое-то объяснение типа этого, едва ли предмет для Семинара в Нью-Йоркском Универе, поддерживало меня так чтобы я мог пасть вместе с ним, вместе с Люцифером, к буддовскому идеалу эксцентричного смирения — (В конце концов, почему Кафка написал что он такой здоровый Таракан) -

И к тому же не думайте что я такой уж простачок — Развратник, судовой дезертир, лодырь, накалывал старушек, даже педиков, идиот, нет пьяный младенец-индеец когда напьюсь — Получал дюлей отовсюду и никогда не давал сдачи (разве что когда был молодым крутым футболистом) — Фактически я даже не знаю чем я был — Каким-то лихорадочным существом разным как снежинка. (Вот заговорил как Саймон, грядущий впереди.) Как бы то ни было, дивная каша противоречий (ничего так себе, сказал Уитман) но более подходящая для Святой Руси XIX Столетия чем для вот этой современной Америки стриженных затылков и угрюмых харь в Понтиаках -

“Все ли я высказал?” спросил Лорд Ричард Бакли перед смертью.

Посему заварка была вот такой: — парни ехали в Мехико встретиться со мной. Снова Ангелы Опустошения.

9

Ирвин Гарден был художником как и я, автором великой оригинальной поэмы «Вытьё», но ему никогда не требовалось уединение как в нем нуждался я, его постоянно окружали друзья и иногда десятки знакомых которые приходили к его двери бородатые тихонько постучавшись среди ночи — Ирвин никогда не бывал без собственного близкого окружения, как вы уже видели, начиная со своего спутника и возлюбленного Саймона Дарловского.

Ирвин был голубым и признавался в этом публично, таким образом вызывая толчки от Филадельфии до Стокгольма как в вежливых деловых костюмах так и в футбольных тренировочных штанах — На самом деле, по пути на встречу со мной (а я не голубой) в Мексику Ирвин полностью разделся на поэтическом вечере в Лос-Анжелесе когда кто-то из публики заорал “Это в каком же смысле, нагая?” (имея в виду то как он пользовался выражениями “нагая красота” или “нагие исповеди” в своих стихах) — Поэтому он разделся и встал совсем голый перед мужчинами и женщинами, но вместе с тем довольно четкой и спокойной толпой бывших парижских экспатриантов и сюрреалистов -

Он ехал ко мне в Мексику вместе с Саймоном, светловолосым 19-летним пареньком русских кровей который в самом начале голубым не был но влюбился в Ирвина и в ирвинову «душу» и поэзию, поэтому обслуживал своего Мастера — Ирвин гнал перед собою в Мексику табунчик из двух других мальчишек, одним был младший брат Саймона Лазарь (151/2) а другим Рафаэль Урсо из Нью-Йорка великий молодой поэт (тот самый кто написал вдоследствии “Атомную Бомбу” и Журнал Тайм перепечатал ее кусок чтоб показать как смешно но все ее полюбили) -

Перво-наперво, кстати, читателю следует знать что став писателем я познакомился со многими гомосексуалистами — 60 % или 70 % наших лучших писателей (если не 90 %) голубые, из-за мужского секса, и вы неизбежно встречаетесь с ними и разговариваете и обмениваетесь рукописями, встречаете их на вечеринках, чтениях, повсюду — Это не мешает писателю-негомосексуалисту быть писателем или общаться с писателями-гомосексуалистами — Тот же самый случай с Рафаэлем, который “знал всех”, как и я — Я мог бы предоставить вам список гомосексуалистов в искусстве в милю длиной но нет смысла сильно извлекать цимис из относительно безобидного и четкого положения вещей — Каждому человеку свои вкусы.

Ирвин писал и говорил что они приедут через неделю поэтому я спешил и закончил свой роман всплеском энергии как раз к дате их приезда, но они опоздали на две недели из-за дурацкой остановки в Гвадалахаре по пути чтоб навестить там какую-то скучную поэтессу. Поэтому я в конце концов просто сидел на своей tejado[3] крыше поглядывая вниз на улицу ожидая пока Четверка Братьев Маркс не придет пешком по Оризабе.

Между тем Старина Гэйнз также волновался об их приезде, годы изгнания (вдали от семьи и правосудия в США) сделали его одиноким и к тому же он знал Ирвина очень хорошо по прежним дням на Таймc-Сквер когда (в 1945) Ирвин и я и Хаббард и Хак бывало тусовались по съемным барам просвещаясь по части наркотиков. В те дни Гэйнз был в зените своей славы пиджачного вора и иногда бывало читал нам лекции по антропологии и археологии перед статуей Отца Даффи, хоть его никто и не слушал. (Именно мне в конце концов стукнула в голову великая мысль послушать Гэйнза, хоть Ирвин тоже, даже в самые первые дни.)

Вы уже убедились что Ирвин такой чудной кошак. В мои дни на дороге вместе с Коди он ездил за нами в Денвер и повсюду тащил за собой свои апокалиптические поэмы и глаза. Теперь став знаменитым поэтом он помягчел, занимался тем чем всегда хотел заниматься, путешествовал еще больше, хоть и писал меньше, но удерживая клубки своего замысла — чуть было не сказал “Матушка Гарден”.

Я грезил об их приезде посреди ночи выглядывая с края крыши, о том что я сделаю, кину камешек, заору, озадачу их как-нибудь, но мне и присниться не мог их действительный приезд в блеклой реальности.

10

Я спал, всю ночь не ложился корябая стихи и блюзы при свечке, обычно я спал до полудня. Дверь со скрипом распахнулась и вошел один Ирвин. Еще во Фриско старый Бен Фаган поэт сказал ему: “Напиши мне когда доберешься до Мехико и сообщи первое что заметишь в комнате Джека.” Он и написал: “Мешковатые штаны свисающие с гвоздей на стене.” Он встал посреди оглядывая комнату. Я протер глаза и сказал “Черт возьми ты опоздал на две недели.”

“Мы спали в Гвадалахаре и врубались в Алису Набокову странную поэтессу. Какие жуткие у нее попугаи и хата и муж у нее — Ну а ты-то как Джеки?” и он нежно положил руку мне на плечо.

Странно даже какие длинные путешествия люди предпринимают за свою жизнь. Ирвин и я которые начали друзьями в студгородке Колумбии в Нью-Йорке теперь глядели друг на друга в глинобитной лачуге в Мехико, истории людские выдавливаются словно длинные черви на площади ночи — Взад и вперед, вверх и вниз, больные и здоровые, невольно начинаешь задаваться вопросом а каковы были еще и жизни наших предков. “Каковы были жизни наших предков?”

Ирвин говорит “Хихикали в комнатах. Давай, подымайся, сейчас же. Идем в центр немедленно врубаться в Воровской Рынок. Рафаэль всю дорогу из Тихуаны писал большие безумные поэмы о роке Мексики и я хочу показать ему что такое настоящий рок, выставленный на рынке на продажу. Ты когда-нибудь видел сломанных безруких кукол которых они там продают? А старые ветхие исчервленные ацтекские деревянные статуэтки за которые даже и взяться-то страшно — “

“Использованные баночные открывашки.”

“Странные старые сумки 1910 года.”

Мы снова пустились, всякий раз когда мы собирались вместе разговор становился поэмой раскачивающейся взад и вперед если не считать того когда нам надо было рассказать какую-нибудь историю. “Старое створоженное молоко плавающее в гороховом супе.”

“Как по части твоей хаты?”

“Первым делом, ага, нам надо будет снять. Гэйнз говорит что внизу можно одну по дешевке, к тому же там есть кухня.”

“А парни где?”

“Все у Гэйнза в комнате.”

“И Гэйнз выступает.”

“Гэйнз выступает и рассказывает им про всю Минойскую Цивилизацию. Пошли.”

У Гэйнза в комнате Лазарь 15-летний жутик который никогда не разговаривает сидел слушая Гэйнза раскрыв честные невинные глаза. Рафаэль скрючился в мягком кресле старика наслаждаясь лекцией. Гэйнз читал ее сидя на краю постели зажав в зубах галстук поскольку как раз перетягивался чтоб выскочила венка или чтобы что-то произошло и он бы мог двинуться иглой с морфием. Саймон стоял в углу как святой в России. То было великое событие. Вот они мы все в одной комнате.

Гэйнз двинул Ирвина и тот улегся на кровать под розовыми шторами и вздохнул. Дитё Лаз получил один из прохладительных напитков Гэйнза. Рафаэль перелистал Очерк Истории и захотел узнать теорию Гэйнза относительно Александра Великого. “Я хочу быть как Александр Великий,” вопил он, он почему-то всегда вопил, “Я хочу одеваться в богатые генеральские формы с драгоценностями и размахивать своим мечом перед Индией и идти взглянуть на Самарканд!”

“Ага,” сказал я, “но ты ведь не хочешь чтоб укокошили твоего кореша или вырезали целую деревню женщин и детей!” Начался спор. Я и теперь помню, первым делом мы заспорили об Александре Великом.

Рафаэль Урсо мне довольно сильно нравился, тоже, вопреки или возможно из-за предыдущей нью-йоркской дрязги по поводу одной подземной девчонки, как я уже говорил. Он уважал меня хоть всегда и говорил за моей спиной, в некотором роде, хотя он так со всеми поступал. Например он шептал мне в уголке “Этот Гэйнз гриппозник.”

“Что ты имеешь в виду?”

“День гриппозника настал, горбатого кошмара…”

“А я думал он тебе нравится!”

“Посмотри на мои стихи — ” Он показал мне тетрадку исписанную черными чернильными каракулями и рисунками, отличными жутковатыми изображениями истощенных детишек пьющих из большой жирной бутылки Кока-колы с ногами и титьками и клочком волос с подписью “Рок Мексики”. “В Мексике смерть — Я видел как ветряная мельница вращала сюда смерть — Мне здесь не нравится — а твой старый Гэйнз гриппозник.”

Как пример. Но я его любил за его крайнепраховые размышления, за то как он стоит на углу улиц глядя вниз, ночью, рука ко лбу, не зная куда податься в этом мире. Он драматизировал то как мы все чувствовали. А стихи его делали это наилучшим образом. То что старый добрый инвалид Гэйнз оказался «гриппозником» было просто жестоким но честным кошмаром Рафаэля.

Что же касается Лазаря, то когда спросишь его “Эй Лаз, ты в норме?” он лишь поднимает невинные ровные голубые глаза с легким намеком на улыбку почти как у херувима, печальный, и никакой ответ уже не нужен. Если уж на то пошло, он напоминал мне моего брата Жерара больше чем кто бы то ни было на свете. Он был высоким сутулым подростком, в прыщах но с симпатичным профилем, совершенно беспомощный если б не забота и защита его брата Саймона. Он не слишком хорошо умел считать деньги, или спрашивать как пройти чтоб не впутаться куда-нибудь, а меньше всего устраиваться на работу или даже понимать юридические бумаги и даже газеты. Он был на грани кататонии как и старший брат который теперь в заведении (старший брат бывший его идолом, кстати). Без Саймона и Ирвина гнавших его вперед и защищавших его и обеспечивавших его постелью и столом, власти сцапали бы его в момент. Не то чтобы он был кретином, или неразумным. Он был крайне талантлив на самом деле. Я видел письма которые он писал в 14 лет перед своим нынешним приступом молчания: они были совершенно нормальны и лучше чем писания средней руки, фактически чуткие и вообще лучше всего что я мог бы написать в 14 лет когда сам был невинным погруженным в себя чудовищем. Что же до его увлечения, рисования, то ему это удавалось лучше чем большинству художников живущих сегодня и я всегда знал что он был в самом деле великим молодым художником притворившимся замкнутым чтобы люди оставили его в покое, и еще чтоб люди не заставляли его устраиваться на работу. Поскольку частенько я подмечал странный взгляд искоса который он бросает на меня похожий на взгляд собрата или сообщника в мире достачливых сплетников, скажем -

Будто взгляд говорящий: “Я знаю, Джек, что ты знаешь что я делаю, и ты занимаешься тем же самым по-своему.” Ибо Лаз, как и я сам, тоже целыми днями глядел в пространство, вообще ничего не делал, только может быть причесывался, в основном просто прислушиваясь к собственному разуму как будто и он тоже был наедине со своим Ангелом Хранителем. Саймон бывал обычно занят, но во время своих полугодовых «шизофренических» припадков он замыкался ото всех и тоже сидел у себя в комнате ничего не делая. (Говорю вам, это были настоящие русские братья.) (На самом деле частично поляки.)

11

Когда Ирвин впервые встретился с Саймоном, Саймон показал на деревья и сказал, “Видишь, они машут мне и кланяются в приветствии.” Если не считать всей этой жуткой интересной туземной мистики, он на самом деле был ангельским пацаном и например теперь у Гэйнза в комнате, незамедлительно взялся опорожнить наверху стариковское ведро, даже сполоснул его, спустился кивая и улыбаясь любопытствующим домовладелицам (домовладелицы тусовались на кухне варя котелки фасоли и разогревая тортильи) — Затем он прибрал в комнате веником и совком, строго сгоняя нас с места на место, начисто вытер пристенный стол и спросил Гэйнза не надо ли ему чего в лавке (чуть ли не с поклоном). Ко мне его отношение было, типа вот такого когда он приносил мне два поджаренных яйца на тарелке (уже потом) и говорил “Ешь! Ешь!” а я отвечал нет я не голоден и он вопил “Ешь, отродье!! Смотри а не то устроим революцию и пойдешь работать на фабрику!”

Поэтому между Саймоном, Лазом, Рафаэлем и Ирвином происходила бездна фантастически смешного, особенно когда мы все садились с главной домовладелицей ругаться по поводу платы за их новую квартиру которая должна была быть на первом этаже а окна выходить на вымощенный плиткой двор.

Домовладелица на самом деле была дамой европейской, француженкой я думаю, и поскольку я сообщил ей что придут «поэты» она сидела на кушетке эдак изящно готовая к тому чтоб на нее произвели впечатление. Но если она гредставляла себе всех поэтов какими-нибудь де Мюссе в плащах или элегантными Малларме — тут просто кучка громил. К тому же Ирвин выторговал у нее 100 песо или около того с жалобами на то что нет горячей воды и не хватает кроватей. Она спросила у меня по-французски: “Мonsieur Duluoz, est ce qu’ils sont des poetes vraiment ces gens?”[4]

“Oui, Madame,” ответил ей сaм Ирвин своим наиэлегантнейшим тоном, приняв роль которую называл “вышколенный венгр”, “nous sommes des poetes dans la grand tradition de Whitman et Melville, et surtout Blake.”[5]

“Mais, ce jeune la.” Она показала на Лаза. “Il est un poete?”[6]

“Mais certainement, dans sa maniere”[7] (Ирвин)

“Еh bien, et vous n’avez pas l’argent pour louer a cinq cents pesos?”[8]

“Соmment?”[9]

“Пятьсот песо — cinque ciente pesos.”

“А,” говорит Ирвин, переключаясь на испанский, “Si, pero el departamiento,[10] n’est pas assez grande[11] для всей кучи.”

Она понимала все три языка и ей пришлось сдаться. Между тем, когда дело уладилось, мы все рванули врубаться в Воровской Рынок в центре, но едва выскочили на улицу как какие-то мексиканские ребятишки пившие Коку издали при виде нас долгий тихий свист. Я рассвирепел поскольку не только приходилось терпеть теперь такое в компании моей разношерстной чудной банды но и считал это несправедливым. Однако Ирвин, этот международный хепак, сказал “Это не голубым свистят или что ты там еще себе вообразил в своей паранойе — это свист восхищения.”

“Восхищения?”

“Конечно” и несколько вечеров спустя точно эти мексиканцы постучались к нам с Мескалами в руках, хотели выпить и почествоваться, кучка мексиканских студентов-медиков как оказалось живущих двумя этажами выше (еще позже).

Мы двинулись вниз по улице Оризаба в свою первую прогулку по Мехико. Я шел с Ирвином и Саймоном впереди, разговаривая; Рафаэль (как и Гэйнз) шел далеко в стороне один, по кромке тротуара, задумавшись; а Лазарь топал своей неспешной походной чудовища отстав от нас на полквартала, иногда разглядывая сентаво у себя в ладони и размышляя где бы купить мороженого с содовой. Наконец мы обернулись и увидели как он заходит в рыбную лавку. Всем пришлось возвращаться и вытаскивать его оттуда. Он стоял перед хихикавшими девицами протянув руку с монетами повторяя “Марожно с содой, хочу марожно с содой” со своим смешным нью-йоркским акцентом, бормоча под нос, невинно на них уставившись.

“Реrо, senor, nо соmрrеndrе.”[12]

“Марожно с содой.”

Когда Ирвин с Саймоном нежно вывели его наружу, и мы возобновили прогулку он вновь отстал на полквартала и (как теперь печально вскричал Рафаэль) “Бедняга Лазарь — не знает что делать с песо!” “Потерялся в Мехико не зная что сделать с песо! Что же станет с бедным Лазарем! Так грустно, так грустно, жизнь жизнь, может ли кто вынести ее!”

Однако Ирвин с Саймоном весело шагали вперед к новым приключениям.

12

Так мой мирный покой в Мехико подошел к концу хоть я и не сильно возражал поскольку с писательством моим пока было покончено но на самом деле на следующее утро было чересчур когда я сладко спал на своей одинокой крыше и ворвался Ирвин “Вставай! Едем в Университет Мехико!”

“Какое мне дело до Университета Мехико, дай поспать!” Мне снилась таинственная мировая гора где все и всё было, чего суетиться?

“Ты дурак,” сказал Ирвин в одно из своих редких мгновений когда у него с языка срывалось то что он действительно обо мне думает, “как ты можешь спать весь день и никогда ничего не видеть, зачем тогда вообще быть живым?”

“Ты невидимая сволочь я вижу тебя насквозь.”

“В самом деле?” вдруг заинтересовавшись присаживается ко мне на постель “Ну и на что это похоже?”

“Похоже на то что толпа маленьких Гарденов будет путешествовать неся околесицу до самой могилы, болтая про чудеса.” То был наш старый спор про Сансару против Нирваны хоть высочайшая буддистская мысль (ну, Махаяна) и подчеркивает что нет разницы между Сансарой (этим миром) и Нирваной (не-миром) и может быть они и правы. Хайдеггер с его «эссентами» и его «ничем». “А раз так,” говорю я, “то я сплю дальше.”

“Но Сансара лишь крестик таинственной отметки на поверхности Нирваны — как ты можешь отвергать этот мир, не замечать его как ты пытаешься сделать, на самом деле плохо получается, когда это поверхность того чего ты хочешь и тебе следует ее изучать?”

“Так мне уже надо ехать в этих гнусных автобусах в дурацкий университет где стадион у них в форме сердца или как?”

“Но это ведь большой международный знаменитый университет там полно неучей и анархистов а некоторые студенты даже из Дели и Москвы — “

“Так на хуй Москву!”

Между тем ко мне на крышу поднимается Лазарь таща за собой стул и большую связку совершенно новых книг которые он вчера заставил Саймона купить (довольно дорогих) (книги по рисованию и искусству) — Он устанавливает стул поближе к краю крыши, на солнышке, а прачки хихикают, и начинает читать. Но не успеваем мы с Ирвином закончить спор про Нирвану в моей келье как он встает и возвращается вниз, оставив и стул и книги на крыше — и ни разу больше даже глазом не повел в их сторону.

“Это безумие!” ору я. “Я пойду с тобой чтобы показать тебе Пирамиды Теотихуакана или чего-нибудь интересное, но не тащи меня на эту дурацкую экскурсию — ” Однако заканчивается тем что я все равно иду поскольку хочу посмотреть чего они все собираются делать дальше.

В конце концов, единственная причина жизни или истории есть “Что Было Дальше?”

13

В их квартире внизу стоял кавардак. Ирвин с Саймоном спали на двуспальной кровати в единственной спальне. Лазарь спал на худенькой тахте в гостиной (по своему обычаю, под одной только белой простыней натянутой на голову и полностью закутанный в нее как мумия), а Рафаэль на другом конце комнаты на коротком топчане, свернувшись клубком не снимая одежды как печальная кучка с чувством собственного достоинства.

А кухня была вся уже замусорена манго, бананами, апельсинами, нутом, яблоками, капустой и кастрюльками купленными нами вчера на рынках Мехико.

Я всегда сидел там с пивом в руке наблюдая за ними. Стоило мне свернуть косяк как они все выкуривали его, хоть и без единого слова.

“Хочу ростбиф!” завопил Рафаэль проснувшись на своем топчане. “Где тут водится мясо? Что во всей Мексике мясо вымерло?”

“Сначала мы едем в университет!”

“Сначала я хочу мяса! Я хочу чеснока!”

“Рафаэль,” ору я, “когда вернемся из ирвиного университета я отведу тебя к Куку где ты сможешь съесть гигантский бифштекс на косточке а кости швырнуть через плечо как Александр Великий!”

“Я хочу банан,” говорит Лазарь.

“Ты же их вчера вечером все сожрал, маньяк,” отвечает брату Саймон, тем не менее аккуратно заправляя ему постель и подтыкая простыню.

“Ах, очаровательно,” говорит Ирвин выныривая из спальни с тетрадкой Рафаэля. Он зачитывает вслух: “”Кипа огня, стог вселенной делает рывок к броскому искоренению Жуликоватых чернил?” Ух ты, как это здорово — вы осознаете как это тонко? Вселенная в огне, и большой жулик вроде мелвилловского мошенника пишет ее историю на легковоспламеняющейся марле или типа нее но помимо всего прочего самоуничтожающимися чернилами, здоровенный прикол надувший всех, как маги творящие миры которые потом сами исчезают.”

“Этому учат в университете?” спрашиваю я. Но мы все равно идем. Садимся в автобус и едем на нем целые мили и ничего не происходит. Мы шатаемся по большому ацтекскому студгородку и разговариваем. Единственное что я отчетливо помню это как в читальном зале читал статью Кокто в парижской газете. Единственное что на самом деле происходит значит это и есть тот самоуничтожающийся маг марли.

Вернувшись в город я веду парней в ресторан и бар Куку на Коахуиле и Инсургентов. Этот ресторан порекомендовал мне Хаббард много лет назад (Хаббард еще впереди в этой истории) как довольно-таки интересную венскую ресторацию (во всем этом индейском городе) которой управляет мужик из Вены весьма энергично и амбициозно. У них подают великолепный суп за 5 песо в котором полно всего чтоб накормить тебя на весь день, и конечно же эти громаднейшие стейки на косточках со всякими гарнирами за 80 центов на американские деньги. Ешь такие здоровущие стейки при свечах в полумраке и пьешь кружками хорошее бочковое пиво. А в то время о котором я пищу, светловолосый хозяин-венец в самом деле носился повсюду рьяно и энергично следя чтобы все было в порядке. Ио вот только вчера вечером (теперь, в 1961) я снова сходил туда и он спал сидя в кресле на кухне, мой официант сплевывал в угол зала, а в ресторанном туалете не было воды. И мне принесли старый больной стейк худо приготовленный, весь обсыпанный картофельными чипсами — но в те дни стейки были еще хороши и парни пикировали пытаясь разрезать их ножами для масла. Я сказал, “Я ж вам говорил, как Александр Великий, ешьте стейки руками” поэтому бросив несколько вороватых взглядов вокруг в полутьме они все сграбастали по стейку и вгрызлись в них жлобскими зубами. Однако все они выглядели так смирно поскольку сидели в ресторане!

Той ночью, вернувшись в квартиру, когда дождь шлепал по двору, у Лаза вдруг поднялась лихорадка и он лег в постель — Старый Бык Гэйнз зашел с ежедневным вечерним визитом надев свой лучший краденый твидовый пиджак. Лаз мучился от какого-то жуткого вируса которым заражаются многие американские туристы когда приезжают в Мексику, не совсем дизентерия а что-то неустановленное. “Только одно верное средство,” говорит Бык, “хорошая доза морфия.” Поэтому Ирвин с Саймоном встревоженно это обсудили и решили попробовать, на Лаза было жалко смотреть. Пот, спазмы, тошнота. Гэйнз присел на край опростыненной кровати и перетянул ему руку и всадил одну шестнадцатую грана, а наутро Лазарь подскочил совершенно здоровый после долгого сна и помчался искать мороженое с содовой. Отчего начинаете понимать что ограничения на наркотики (или же лекарство) в Америке вводятся врачами которым не хочется чтобы люди лечили себя сами -

Аминь, Анслингер -

14

И настал по-настоящему великий день когда мы все отправились к Пирамидам Теотихуакана — Сначала снялись у фотографа в центральном парке, Прадо — Мы все стояли там гордые, я и Ирвин и Саймон стоя (сегодня я с изумлением вижу что тогда у меня были широкие плечи), а Рафаэль с Лазом присев на корточки перед нами, как Команда.

Ах грустно. Словно старые фотографии теперь все побуревшие отца моей мамы и его шараги позирующих выпрямившись в Нью-Гемпшире 1890 года — Их усы, свет на их головах — или как старые фотографии которые отыскиваешь на чердаках заброшенных коннектикутских ферм на которых снят ребенок 1860 годов в колыбельке, он уже умер, ты и сам в действительности уже умер — Старого света Коннектикута 1960 года достаточно чтобы выжать из Тома Вулфа слезу что сияет на гордую хлопотливую коричневую потерянную мать младенца — Но наш снимок на самом деле напоминает старые Приятельские Фотографии Гражданской Войны которые делал Томас Брэди,[13] гордые пойманные в объектив Конфедераты свирепо зыркающие на Янки но такие славные что едва ли там есть какой-то гнев, одна лишь старая уитмановская сладость от которой Уитман расплакался почему и пошел в медсестры -

Мы заскакиваем в автобус и громыхая трясемся к Пирамидам, миль 30, 20, мимо мелькают поля пульке — Лазарь лыбится на странных мексиканских Лазарей лыбящихся на него с той же самой божественной невинностью, но карими глазами вместо голубых.

Доехав до места мы шагаем к пирамидам точно так же вразброд, Ирвин и Саймон и я впереди беседуя, Рафаэль сбоку поодаль размышляя, а Лаз в 50 ярдах позади топоча как Франкенштейн. Мы начинаем карабкаться по каменным ступеням Пирамиды Солнца.

Все огнепоклонники поклонялись солнцу, и если они отдавали человека солнцу и съедали сердце этого человека, то ели они Солнце. Это была Пирамида ужасов где жертву перегибали назад над каменной раковиной и вырезали ее бьющееся сердце одним-двумя движениями сердцедера, поднимали сердце к солнцу, и съедали его. Чудовища а не жрецы недостаточно хеповые даже для чучел. (Сегодня в современной Мексике детишки едят на День Всех Святых конфетные сердечки и черепа).

Ваше огородное пугало в Индиане есть старая фантазия Тора.

Когда мы забираемся на вершину Пирамиды я зажигаю сигарету с марихуаной чтоб все смогли исследовать свои инстинкты по поводу этого места. Лазарь простер руки к солнцу, прямо вверх, хоть мы и не говорили ему что происходило тут наверху, или что нужно делать. Хоть он и выглядел олухом за этим занятием я понял что знает он больше чем любой из нас.

Не говоря уже о вашем пасхальном кролике…

Он протянул руки прямо вверх и на самом деле с полминуты пытался загрести солнце. Я как раз думал я выше всего этого но большой Будда сидит скрестив ноги на вершине, опускаю руку, и немедленно чувствую жгучий укус. “Боже мой, меня наконец цапнул скорпион!” но перевожу взгляд на свою кровоточащую руку а там лишь разбитый стакан туристов. Поэтому я заворачиваю руку в свой красный шейный платок.

Но сидя там высоко и глубокомысленно я начал видеть кое-что в мексиканской истории чего никогда не нахожу в книгах. Гонцы прибегают задыхаясь сообщить что всё Тексако снова охвачено потасовкой типа войны. Видно как Озеро Тексоко предостережением поблескивает на южном горизонте, а к западу от него съежившимся чудовищем намек на великое царство в кратере: — Королевство Ацтеков. Оу. Крепы Теотихуакана умиротворяют богов миллионами и придумывают их по хору дела. Две чудовищных империи всего в 30 милях отсюда видимые невооруженным глазом с вершины их собственного неуклюжего погребального костра. Они поэтому в ужасе подымают глаза к северу к идеально гладкой горе за пирамидами с ее идеальной поросшей травой вершиной где без сомнения (как я сидел там осознавая) жил в хижине престарелый мудрец, настоящий Король Теотихуакана. Они взбирались к его хижине по вечерам за советом. Он помахивал перышком как будто мир ничего не значил и говорил “О,” или что более вероятно “Оп-ля!”

Я рассказал это Рафаэлю который сразу же прикрыл глаза козырьком ладони дальновидного генерала и взглянул на мерцание Озера. “Ей-Богу ты прав, они должно быть в штаны там делали.” Потом я рассказал ему о горе на заднем плане и об этом Мудреце но он ответил “Какой-то чудной козопас-Эдип.” Тем временем Лазарь все еще пытался схватить солнце.

Подошли детишки продать нам то что они называли подлинными реликвиями найденными под землей: маленькие каменные головы и тела. Какие-то ремесленники делали совершенно неотделанные на вид поделки в деревне внизу где, в оbscura[14] сумерек, мальчишки играли в печальный баскетбол. (У-ух, совсем как Даррелл и Лоури!)

“Давайте исследуем пещеры!” вопит Саймон. Между тем на вершину прибывает американская туристка и велит нам сидеть спокойно пока она сделает нашу цветную фотографию. Я сижу по-турецки с перевязанной рукой повернувшись посмотреть на машущего Ирвина и ухмыляющихся остальных пока та щелкает: позже она присылает нам снимок (адрес дается) из Гвадалахары.

Мы спускаемся исследовать пещеры, проходы под Пирамидой, мы с Саймоном прячемся в одном из тупиков хихикая и когда наощупь подходят Ирвин с Рафаэлем орем “Хуу?” Лазарь, однако, он в своей стихии топочет взад-вперед молча. Его не испугать и десятифутовым парусом в ванной. Последний раз я играл в привидения во время войны в море у побережья Исландии.

Мы затем вылезаем из пещер и идем по полю возле Пирамиды Луны где сотни муравейников каждый четко обозначен кучей и кучей деятельности вокруг. Рафаэль помещает веточку в одну из этих Спарт и все солдаты несутся и уволакивают ее чтобы не потревожить Сенатора и его сломанную скамью. Мы кладем еще одну веточку побольше и эти чокнутые муравьи уносят и ее. Целый час, куря дурь, мы склоняемся и изучаем эти муравьиные деревни. Мы не трогаем ни единого гражданина. “Смотри тот парень торопится с окраины городка таща кусок дохлого скорпионьего мяса к дыре — ” В дыру спускается он на мясную зиму. “Была б у нас банка меда, они б подумали что это Армагеддон, а?”

“У них были бы большие мормонские молитвы перед голубками.”

“И строили бы скинии и окропляли бы их муравьиной мочой.”

“В натуре Джек — может они бы просто запаслись медом а о тебе бы и не вспомнили” (Ирвин)

“А под холмом муравьиные больницы есть?” Мы впятером склонились над муравьиным селением заинтересовавшись. Когда мы насыпали маленькие холмики муравьи сразу же начинали большую государственную оплаченную налогоплательщиками работу по удалению их. “Ты мог бы расплющить всю деревню, заставить ассамблеи неистовствовать и бледнеть! Одною лишь своей ногой!”

“Пока жрецы Тео валяли наверху дурака эти мураши только начинали копать настоящий подземный супер маркет.”

“Сейчас он должен стать уже огромным.”

“Можно взять лопату и исследовать все их коридоры — Какая жалость что Господь должно быть не наступил на них” но скорее сделано чем сказано, Лазарь уходя от нас обратно к пещерам оставляет свои чудовищные следы башмаков прямой рассеянной линией поперек полудюжины искренних римских селений.

Мы идем за Лазарем следом осторожно обходя муравейники. Я говорю: “Ирвин, разве Лаз не слышал что мы говорили о муравьях — битый час?”

“О ага,” живо так, “но теперь он думает о чем-то другом.”

“Но он идет прямо по ним, прямо по их деревням и головам — “

“А-а ну да — “

“Своими большими громадными башмаками!”

“Ага, но он о чем-то там думает.”

“О чем?”

“Не знаю — если б у него был велосипед было б хуже.”

Мы наблюдали как Лаз топал прямиком по Лунному Полю к своей цели, которая была камнем чтобы сесть.

“Он чудовище!” вскричал я.

“Что ж ты сам чудовище когда ешъ мясо — подумай обо всех этих маленьких счастливых бактериях которые должны совершить отвратительное путешествие сквозь пещеру твоих кислотных кишок.”

“И все они превращаются в волосатые узелки!” добавляет Саймон.

15

Итак, как Лазарь шагает по деревням, так Господь шагает по нашим жизням, и словно рабочие или солдаты мы вечно беспокоимся как суетуны чтобы как можно скорее исправить урон, хоть всё это в конце и безнадега. Ибо у Господа ступня больше чем у Лазаря и всех Тексоков Тексаков и Маньяк завтрашнего дня. Мы заканчиваем тем что следим за сумеречным баскетбольным матчем между индейскими мальчишками возле автобусной остановки. Мы стоим под старым деревом на перекрестке немощеных дорог, принимая пыль когда ее приносит ветром с равнин Высокогорья Мехико унылых как нигде больше может только в Вайоминге в октябре, в самом конце октября…

P.S. Последний раз когда я был в Теотихуакане, Хаббард сказал мне “Хочешь поглядеть на скорпиона, мальчик?” и приподнял камень — Там сидела самка скорпиона рядом со скелетом своего супруга, которого съела — С воплем “Йяааа!” Хаббард поднял огромный камень и обрушил его на всю эту сцену (и хоть я и не Хаббард, но в тот раз вынужден был с ним согласиться).

16

Как невероятно тускл в самом деле настоящий мир после того как помечтаешь о веселых блядских улицах и о веселых танцевальных ночных клубах но заканчиваешь как Ирвин и Саймон и я, однажды ночью мы вышли одни, недвижно вглядываясь в холодные и костлявые булыжники ночи — Хоть в конце переулка и может быть неоновая вывеска переулок невероятно печален, фактически невозможен — Мы вышли в более-менее спортивном облачении, с Рафаэлем на буксире, пойти потанцевать в Клубе Бомбей но в тот миг когда задумчивый Рафаэль учуял эти улицы дохлых собак и увидел занюханные униформы битовых певцов mariachi,[15] услыхал скулеж хаоса безумного кошмара который суть ночь на улице вашего современного города то поехал домой на такси один, говоря “Насрать на все, я хочу рог Эвиридики и Персефоны — Я не хочу топтать грязь сквозь всю эту хворь — “

У Ирвина сохраняется стойкая и суровая веселость ведущая его к тому что он продолжает вести меня и Саймона к замызганным огням — В Клубе Бомбей дюжина сумасшедших мексиканских девок танцующих по песо за бросок и тазы их вскинуты прямо в мужчин, иногда придерживают мужчин за штаны, пока невообразимо печальный оркестр выдувает тоскливые песни с эстрады скорбей — На лицах трубачей никакого выражения, мамбо-барабанщику скучно, певец думает что он в Ногалесе распевает серенады звездам а на самом деле он лишь похоронен в наитрущобнейшей дыре трущоб бередя грязь у нас на губах — Грязегубые бляди прямо за склизким углом Бомбея выстроились вдоль изъязвленных оспой стен кишащих клопами и тараканами выкликивая парадирующих развратников которые шныряют туда и сюда пытаясь разглядеть в темноте как выглядят девки — Саймон одет в рыжий спортивный пиджак и танцует романтически разбросав свои песо по всей площадке, склоняясь к черноволосым партнершам. “Ну не романтичен ли он?” говорит Ирвин вздыхая в кабинке где мы с ним пьем Дос-Эквисы.

“Ну он не совсем образ веселого американского туриста прожигающего жизнь в Мехико — “

“Почему нет?” спрашивает Ирвин раздраженно.

“Мир везде такой тупой — типа представляешь себе когда приезжаешь в Париж с Саймоном там будут дождевики и Триумфальные Арки блистательной печали а вы все это время будете зевать на остановках автобусов.”

“Что ж. Саймон хорошо проводит время.” Все же Ирвин не может совсем уж не согласиться со мной пока мы бродим вверх и вниз по темной блядской улице и он содрогается подмечая мимоходом грязь в колыбельках, за розовым тряпьем. Он не хотел никого снимать и заходить внутрь. Делать это приходится нам с Саймоном. Я отыскиваю целую группу шлюх семьей сидящих в дверях, старые оберегают молодых, я подзываю самую юную, лет четырнадцати. Мы входим и та кричит “Agua cаliente” требуя от шлюшки-помощницы горячей воды. Слышно как за хилой занавеской скрипят настилы где на гнилых досках раскладывают тощий матрас. Стены сочатся липким фатумом. Как только мексиканка выныривает из-за шторки и видишь как девочка скидывает ноги на пол вспышкой смуглых бедер и дешевенького шелка, моя малютка вводит меня туда и без лишних церемоний начинает подмываться присев на корточки. “Tres peso”[16] жестко говорит она убедившись что получила свои 24 пенса прежде чем мы приступим. Когда же мы приступаем то она такая маленькая что не можешь ее найти по меньшей мере после целой минуты наощупь. Затем кролики помчались, будто американские старшеклассники со скоростью миля в минуту… единственный путь для молодых, на самом деле. Но и ее это не особенно интересует. Я обнаруживаю что теряю себя в ней без единой йоты тренированной ответственности сдерживающей меня типа, “Вот он я совершенно свободный как животное в сумасшедшем восточном амбаре!” и так я и пру, кому какое дело.

Но Саймон в своей странной русской эксцентричности тем временем выбрал жирную старую шлюху которую бомбили с самого Хуареса вне всякого сомнения аж со времен Диаса, он уходит с нею на зады и мы на самом деле (с тротуарам слышим великие хихоньки которые там происходят поскольку Саймон очевидно заигрывает со всеми дамами. Иконы Девы Марии прожигают стены насквозь. Трубы за углом, ужасная вонь старых жареных колбас, запах кирпича, влажный кирпич, грязь, банановая кожура — а над обвалившейся стеной видны звезды.

Неделю спустя у бедного Саймона начинается гоноррея и ему надо колоть пенициллин. Он не побеспокоился почиститься особой целебной мазью, как это сделал я.

17

Он не знал этого сейчас когда мы ушли с блядской улицы и просто пошли шляться по главному тусовищу битовой (бедной) ночной жизни Мехико, улице Редондас. Совершенно неожиданно мы увидали поразительное зрелище. Маленький молоденький женственный эльф лет 16 стремглав промчался мимо таща за руку босоногого оборвыша-индейца лет 12. Они все время озирались. Я оглянулся и заметил что за ними наблюдает полиция. Они резко свернули и спрятались в темном дверном проеме боковой улочки. Ирвин был в экстазе. “Ты видел старшего, совсем как Чарли Чаплин и Малыш мелькают вдоль по улице рука об руку влюбленные, а их преследует жлобина-шпик — Давай с ними поговорим!”

Мы приблизились к странной паре но те заспешили прочь испугавшись. Ирвин заставил нас вить по улице петли пока мы не столкнулись с ними вновь. Копов поблизости не было. Старший пацан засек какое-то сочувствие в глазах у Ирвина и остановился поговорить, сначала попросив сигарет. По-испански, Ирвин выяснил что они любовники но бездомные и полиция преследует их специально по какой-то ебанутой причине или же один ревнивый мент. Они спали на пустырях в газетах или иногда в плакатах сорванных со стендов. Старший был просто голубым но без этой вот вашей американской трепливости подобных типов, он был суров, прост, серьезен, с каким-то преданным профессионализмом дворцового плясуна по поводу своей педовости. Бедный же 12-летний был просто индейским мальчуганом с огромными карими глазами, вероятно сиротой. Он хотел от Пичи одного чтобы тот время от времени давал ему тортилью и показывал где можно спать в безопасности. Старший, Пичи, красился, лиловые веки и все дела и довольно безвкусно но он не переставал выглядеть больше исполнителем в спектакле чем кем-то другим. Они убегали по синему червивому переулку когда вновь объявились менты — мы видели как они улепетывают от нас, две пары ног, к темным хибарам закрытого мусорного базара. После них Ирвин с Саймоном смотрелись как обычные люди.

Между тем целые банды мексиканских хипстеров толкутся вокруг, большинство в усах, все на мели, довольно многие итальянского и кубинского происхождения. Некоторые даже пишут стихи, как я выяснил позже, и у них свои установившиеся отношения Учителя-Ученика совсем как в Америке или в Лондоне: видишь как главный кошак в пальто растолковывает какую-нибудь закавыку в истории или философии а остальные слушают покуривая. Для того чтобы покурить дури они заходят в комнаты и сидят до зари недоумевая чего это им не спится. Но в отличие от американских хипстеров им всем утром на работу. Все они воры но крадут кажется только диковинные предметы поразившие их воображение в отличие от профессиональных грабителей и карманников что тоже тусуются вокруг Редондас. Это ужасная улица, улица тошноты, на самом деле. Духовая музыка дующая отовсюду почему-то делает ее еще ужаснее. Несмотря на тот факт что единственное определение «хипстера» заключается в том что это человек который может стоять на особых уличных углах в любом иностранном большом городе мира и подогреваться дурью или мусором не зная языка, от всего от этого хочется обратно в Америку пред светлые очи Гарри Трумэна.

18

Как раз то чего Рафаэлю уже до колик хотелось сделать, изболевшемуся больше любого из нас. “Ох Господи,” причитал он, “это как грязная старая тряпка которой кто-то наконец подтер харчки в мужском сортире! Да я полечу обратно в Нью-Йорк, плевать на это! Все, иду в центр снимаю себе богатый номер в отеле и жду своих денег! Не собираюсь я всю жизнь изучать гарбанзы в помойных баках! Я хочу замок со рвом, бархатный капюшон себе на леонардовую голову. Хочу свое старое кресло-качалку как у Бенджамина Франклина! Бархатных штор хочу я! Хочу звонить дворецкому! Лунный свет у себя в волосах! Хочу Шелли с Чаттертоном у себя в кресле!”

Мы снова сидели в квартире слушая все это пока он собирал вещи. Пока мы бродили по улицам он вернулся и проболтал с бедным старым Быком всю ночь к тому же отведал морфия (”Рафаэль самый смышленый из всех вас,” сказал Старый Бык на следующее утро, довольный.) Между тем Лазарь оставался дома один Бог знает чем занимаясь, слушая, вероятно, таращась и слушая в комнате. Один взгляд на бедного пацаненка пойманного этим сумасшедшим грязным миром и начинаете волноваться что же случится со всеми нами, всеми, всеми брошенными псам вечности в конце -

“Я хочу сдохнуть лучшей смертью чем вот так,” продолжал Рафаэль пока мы внимательно слушали. “Почему я не на хорах в старой церкви в России не сочиняю гимны на органах! Почему я должен быть мальчиком у бакалейщика! Противно!” Он произнес это по-ньюйоркски почти пуотивно. “Я не сбился с пути! Я получу то чего мне хочется! Когда я ссался в постель когда был маленьким и пытался прятать от матери простыни то знал что все это будет противно. Простыни вывалились на противную улицу! Я смотрел на свои бедные простыни далеко внизу как они облепили пожарную колонку!” Мы все уже ржали. Он разогревался к своей вечерней поэме. “Я хочу мавританских потолков и ростбифов! Мы даже не пожрали ни в одном прикольном ресторане с тех пор как приехали сюда! Почему нам нельзя даже пойти позвонить в колокола Собора в Полночь!”

“Ладно,” говорит Ирвин, “пошли завтра в Собор на Зокало и попросимся позвонить в колокола.” (Что они и сделали, на следующий день, втроем, им разрешил уборщик и они похватали здоровенные канаты и качались и вызванивали громкие звонкие зонги которые я вероятно слышал на своей крыше пока в одиночестве читал Алмазную Сутру на солнышке — но меня там не было и что в точности еще случилось я не знаю.)

Вот Рафаэль начинает писать стих, он вдруг перестал болтать когда Ирвин зажег свечу и пока мы все сидим расслабившись в низких тонах можно услышать сумасшедшее шебуршанье карандаша Рафаэля спешащего по странице. Можно действительно услышать стихотворение первый и последний раз на свете. Царапанья карандаша звучат в точности как рафаэлевы вопленья, с тем же самым укоризненным ритмом и напыщенными раскатами жалоб. Но в шебуршистом царапанье вы также слышите некое чудесное претворенье слов в английскую речь из головы итальянца который в своем Нижнем Ист-Сайде и по-английски-то не разговаривал пока ему семь не стукнуло. У него великолепный медоточивый ум, глубокий, с поразительными образами которые для всех нас словно ежедневный шок когда он читает нам свое ежедневное стихотворение. Например, прошлой ночью он почитал историю Г.Дж. Уэллса и сразу же сел со всеми именами потока истории в голове и восхитительно нанизал их; что-то про парфян и скифские лапы заставляющие тебя осязать историю, с лапищей с когтищем со всеми делами, а не просто понимать ее. Когда он выкорябывал свои стихи в нашем огарочном молчании ни один из нас никогда не раскрывал рта. Я осознал что за дуровой командой мы были, под дуровой я имею в виду такими невинными по части того как это говорится властями что жизнь прожить нужно так. Пятеро взрослых мужиков-американцев и шебуршание в тишине при свечке. Но когда он заканчивал я бывало произносил “Ну ладно а теперь прочти что написал.”

“О мешковатые штаны Готорна, незаштопываемая прореха…” И ты видишь бедолагу Готорна, хоть он и носит эту неуклюжую корону, без портного в новоанглийской мансарде в метель (или в чем-нибудь еще), как бы то ни было, может это и не поразит читателя, оно поражало нас, даже Лазаря, и мы действительно любили Рафаэля. И все мы были в одной лодке, нищие, в чужой стране, искусство наше отвергнуто в большей или меньшей степени, сумасшедшие, амбициозные, в конце концов совсем как дети. (Это только позже мы стали знаменитыми и на нашу детскость понавешали собак, но это потом.)

Наверху, ясно разносясь по двору, можно было услышать хорошенькие рулады мексиканских безумных студентов которые свистали нам, с гитарами и прочим, кантрюжные любовные песенки кампо а потом вдруг ни с того ни с сего сдуру пускались в Рок-н-Ролл вероятно специально для нас. В ответ мы с Ирвином запели Эли Эли, низко тихо и медленно. Ирвин на самом деле великолепный еврейский кантор с чистым трепетным голосом. Его настоящее имя Аврум. Мексиканские парни намертво затихли слушая. В Мексике люди поют огромными бандами даже после полуночи распахнув все окна.

19

На следующий день Рафаэль предпринял одну последнюю попытку взбодриться купив себе громадный ростбиф в супер меркадо, напихав в него зубков чеснока, и засунув его в печку. Он был восхитителен. Даже Гэйнз пришел и поел с нами. Но тут в дверях вдруг возникли мексиканские студенты с бутылками мескаля (неочищенной текилы) и Гэйнз с Рафаэлем потихоньку отвалили пока остальные уныло развлекались. Хотя главным в этой банде был симпатичный добродушный крепыш-индеец в белой рубашке которому очень хотелось чтобы всё было по-его и весело. Из него должен был получиться прекрасный врач. У некоторых были усы из семей mestizo[17] среднего класса, а один последний студентик который доктором бы определенно никогда ни стал, все время обрубался после каждого стакана, настаивал на том чтобы отвести нас в бордель и когда мы до него добрались это оказалось слишком дорого и его все равно выкинули за то что он был пьян. Мы снова стояли на улице, озираясь по сторонам.

И вот мы перевезли Рафаэля в его шикарную гостиницу. Там были большие вазы, ковры, мавританские потолки, и американские туристки писавшие письма в вестибюле. Бедняга Рафаэль сидел там в здоровенном дубовом кресле ища глазами благодетельницу которая забрала бы его к себе в чикагский особняк. Мы оставили его в раздумьях о вестибюле. На следующий день он сел в самолет на Вашингтон Округ Колумбия где его пригласил к себе пожить Консультант Библиотеки Конгресса по Поэзии, где я и увижу его до странности скоро.

У меня стоит перед глазами Рафаэль, пыль несет через весь перекресток, его глубокие карие глаза над высокими скулами под копной волос фавна, или нет скорее сатира, на самом деле волосы у него как у обычного американского городского паренька на уличном углу… где тут Шелли? где тут Чаттертон? почему это нет никаких погребальных костров, никакого Китса, никакого Адонаиса, никакого увитого венками коня с херувимами? Бог знает о чем он думает. (”О жареных ботинках,” однако сказал он позже Журналу Тайм, но это не всерьез.)

20

Ирвин Саймон и я совершенно случайно оказались очаровательным днем на Озере Хочимилько, в Плавучих Райских Кущах я бы сказал. Нас привела туда компания мексиканцев из парка. Сначала мы пообедали mole с индейкой в кабинке у самой воды. Mole с индейкой это выдержанный шоколадный соус которым заливают индейку, очень вкусный. Но хозяин помимо этого торговал сырой пулькой (неочищенным мескалем) и я напился. А на свете нет лучше места чтобы напиваться чем Плавучие Кущи, естественно. Мы наняли барку и поплыли отталкиваясь шестом по сонным каналам полным плавучих цветов и целые островки плавали вокруг нас — Мимо проплывали и другие барки которые подталкивали шестами такие же суровые паромщики и целые семейства у них на борту справляли свадьбы, поэтому пока я сидел там скрестив ноги и пулька стояла возле моих башмаков вдруг возникла парящая небесная музыка и проплыла мимо меня, вместе с хорошенькими девушками, детьми и пожилыми усами как велосипедные рули. Потом подгребли женщины в низеньких лодочках-кьяках продать нам цветов. Лодку едва было видно под всеми этими цветами. Там были участки сонных тростников где женщины останавливались поправить букеты. На север и юг проплывали всевозможные mariachi смешивая сразу несколько мелодий в мягком солнечном воздухе. Сама лодка казалась лотосом. Когда толкаешь лодку шестом выходит так гладко как не получается когда гребешь веслами. Или на моторке. Я вдрызг ужрался пулькой (как я уже говорил, неочищенный сок кактуса, как зеленое молочко, ужасно, пенни за стакан.) Но я все равно махал проплывавшем семействам. По большей части я сидел в экстазе ощущая себя в какой-то Буддической Земле Цветов и Песен. Хочимилько вот то что осталось от озера которое засыпали чтобы построить на этом месте Мехико. Можно себе представить каким оно было во времена ацтеков, барки с куртизанками и жрецами под светом луны…

Когда в тот день стало смеркаться мы поиграли в чехарду во дворе ближней церкви, поперетягивалд канат. У меня на спине был Саймон и нам удалось свалить Панчо, на котором ехал Ирвин.

На обратном пути мы посмотрели фейерверк в честь 16 ноября на Рокаде. Когда мексиканцы устраивают фейерверки то все стоят и орут УУУ! а на них сверху дождем валятся огромные шмотья падающего пламени, просто безумие какое-то. Как на войне. Всем плевать. Я видел как пылающее колесо выписав пируэт грохнулось прямо в толпу на другой стороне площади. Мужчины ринулись распихивать детские коляски в безопасные места. Мексиканцы поджигали устройства все безумнее и огромнее те ревели и шипели и взрывались повсюду. Под конец они запустили огневой вал последних бабахалок которые были прекрасны, закончившись Господи-Боже-мой-финальной Бомбой, Бум! (и все идут домой.)

21

Придя к себе домой на крышу после всех этих неистовых денечков я со вздохом повалился на постель. “Когда они уедут я снова заживу правильно,” спокойные какао в полночь, долгий сон — Однако и помимо этого я все равно больше не мог вообразить себе что собираюсь делать. Ирвин это почуял, он всегда меня направлял в некотором смысле, и сказал “Джек ты уже пожил себе мирно в Мексике и на горе, не поехать ли тебе сейчас с нами в Нью-Йорк? Все тебя ждут. Рано или поздно книгу твою напечатают, даже еще в этом году, снова сможешь повидаться с Жюльеном, найдешь себе угол или комнату в христианской общате или еще где-нибудь. Тебе пора сделать это!” завопил он. “В конце концов!”

“Что сделать?”

“Опубликоваться, со всеми встретиться, заработать денег, стать крупным международным разъезжающим автором, оставлять автографы пожилым дамам в Озоновом Парке — “

“Как вы едете в Нью-Йорк?”

“Просто посмотрим в газете кто ищет себе попутчиков в автомобильную поездку — В сегодняшней одно такое было. Может даже через Новый Орлеан проехать сможем — “

“Кому надо в этот старый нудный Новый Орлеан.”

“Ох да ты дурак — Я ни разу не видел Новый Орлеан!” — заорал он. “Я хочу его посмотреть!”

“Чтоб потом всем рассказывать что видел?”

“Не бери все это в голову. Ах Джек,” нежно, приблизив свою голову к моей, “бедный Джеки, измученный Джеки — весь затраханный и одинокий в каморке старой девы — Поехали с нами в Нью-Йорк и пойдем по музеям, мы даже вернемся и пройдем по студгородку Колумбии и ущипнем старого Шнаппа за ухо — Представим Ван Дорену свои планы новой всемирной литературы — Станем лагерем на ступеньках у Триллинга пока тот не вернет нам наш квартал.” (Это все о преподах колледжа.)

“Вся эта литературщина в зубах навязла.”

“Да но это еще и интересно само по себе, большой чарующий лагерь в который можно врубаться — Где твое былое достоевское любопытство? Ты стал таким нытиком! Ты ноешь как старый больной торчок сидящий в комнате нигде абсолютно. Тебе пора носить береты и внезапно изумлять всех кто приподзабыл что ты крупный международный писатель и даже знаменитость — Мы можем делать все что захотим!” завопил он. “Снимать кино! Поехать в Париж! Покупать острова! Все что угодно!”

“Рафаэль.”

“Да но Рафаэль не стонет как ты он сбился со своего пути, он обрел свой путь — представь себе как его будут принимать в Вашингтоне и он будет встречаться с Сенаторами на коктейлях. Поэтам пришло время влиять на Американскую Цивилизацию!” Гарден, как один современный американский романист утверждавший что он решительный вожак левых хипстеров и арендовавший Карнеги-Холл чтобы об этом заявить, а фактически как и определенные гарвардские умы в высших сферах, был ученым интересующимся политикой в конечном итоге хоть и подчеркивал мистически свои видения вечности -

“Ирвин если у тебя в самом деле были видения вечности тебе не было бы дела до влияния на Американскую Цивилизацию.”

“Но в этом-то все и дело, это как раз то где я по крайней мере хоть с каким-то авторитетом могу говорить вместо просто каких-то выдохшихся идей и социологических зависов содранных из учебников — У меня есть блейковское послание к Железной Гончей Америки.”

“Опа-ля — а дальше-то что делать будешь?”

“Стану крупным заслуженным поэтом которого люди будут слушать — Я провожу спокойные вечера со своими друзьями, возможно, в смокинге — Выхожу и покупаю все что захочу в супермаркете — Я обретаю голос в супермаркете!”

“Ну и?”

“И ты можешь поехать и организовать себе публикацию сразу же, эти недоумки тормозят ее от дурацкой путаницы в своих головах. «Дорога» это большая безумная книга которая изменит Америку! Они на ней даже смогут заработать. Ты будешь голым танцевать на письмах своих почитателей. Ты сможешь посмотреть Бойсверту прямо в глаза. Крупнейшие Фолкнеры и Хемингуэи задумаются подумав о тебе. Время пришло! Видишь?” Он стоял распростерши руки как симфонический дирижер. Глаза его не отрывались от меня гипнотически безумно. (Как-то раз он сказал мне серьезно, по конопле, “Я хочу чтоб ты слушал мои речи как слушают на Красной Площади.”) “Агнец Америки будет взращен. Как Восток вообще может уважать страну в которой нет Поэтов-пророков! Агнец должен быть взращен! Большим трепещущим оклахомам нужна поэзия и нагота! Самолеты должны летать не просто так а от одного нежного сердца к другому открытому сердцу! Должен быть кто-то кто дал бы сентиментальным лодырям в конторах по розочке! Надо отправить пшеницу в Индию! Новые хиповые классические кукольные сцены могут происходить на автостанциях, или в Порт-Авторитете, или в туалете на Седьмой Авеню, или в гостиной у миссус Рокно в Восточном Изгибе или что-нибудь еще” пожимая плечом со своей старой нью-йоркской хипстерской сутулинкой, шея подергивается…

“Ну, может я и поеду с тобой.”

“Ты может себе даже подружку найдешь в Нью-Йорке как раньше бывало — Дулуоз, вся беда в том что у тебя уже много лет нет девчонки. Почему ты считаешь что у тебя чумазые лапы которые не должны касаться белой сияющей плоти разных цыпочек? Они все хотят чтобы их любили, все они человечьи трепетные души которых ты пугаешь потому что зыркаешь на них из-за того что их боишься.”

“Правильно Джек!” встревает Саймон. “Надо наддать этим девкам чутка парень, сынок, эй сынок!” подойдя и раскачивая меня за колени.

“А Лазарь с нами едет?” спрашиваю я.

“Конечно. Лазарь может устраивать себе большие долгие прогулки по Второй Авеню и рассматривать буханки ржаного хлеба или помогать старикам заходить в Библиотеку.”

“Он может читать газеты вверх тормашками в Эмпайр-Стейт-Билдинге” выдает Саймон по-прежнему хохоча.

“Я могу собирать хворост на Реке,” произносит Лазарь не вставая с постели натянув простыню до самого подбородка.

“Чего?” Мы все поворачиваемся к нему послушать что он еще скажет, он не раскрывал рта сутки.

“Я могу собирать хворост на реке,” завершает он захлопывая слово «река» как если б оно было официальным заявлением которое никому из нас больше не нужно обсуждать. Но он повторяет его еще один последний раз… “на реке”. “Хворост,” добавляет он, как вдруг бросает на меня тот юморной взгляд искоса который означает что он просто всех нас разыгрывает но ни за что в этом не признается.


назад  вперед

Наверх

О проекте Реклама на сайте Вконтакте Livejournal Twitter RSS

Система Orphus:  1. Нашли ошибку в тексте  2. Выделите её мышкой  3. Нажмите Ctrl + Enter
Система Orphus

© 2008–2015 READFREE