A PHP Error was encountered

Severity: Notice

Message: Only variable references should be returned by reference

Filename: core/Common.php

Line Number: 239

A PHP Error was encountered

Severity: Warning

Message: Cannot modify header information - headers already sent by (output started at /home/t/tva79y5w/readfree.ru/public_html/system/codeigniter/system/core/Exceptions.php:170)

Filename: libraries/Functions.php

Line Number: 770

A PHP Error was encountered

Severity: Warning

Message: Cannot modify header information - headers already sent by (output started at /home/t/tva79y5w/readfree.ru/public_html/system/codeigniter/system/core/Exceptions.php:170)

Filename: libraries/Functions.php

Line Number: 770

A PHP Error was encountered

Severity: Warning

Message: Cannot modify header information - headers already sent by (output started at /home/t/tva79y5w/readfree.ru/public_html/system/codeigniter/system/core/Exceptions.php:170)

Filename: libraries/Functions.php

Line Number: 770

A PHP Error was encountered

Severity: Warning

Message: Cannot modify header information - headers already sent by (output started at /home/t/tva79y5w/readfree.ru/public_html/system/codeigniter/system/core/Exceptions.php:170)

Filename: core/Common.php

Line Number: 409

Книга о друзьях — КНИГА ВТОРАЯ МОЙ ВЕЛОСИПЕД И ДРУГИЕ ДРУЗЬЯ скачать, читать, книги, бесплатно, fb2, epub, mobi, doc, pdf, txt — READFREE
READ FREE — лучшая электронная библиотека
Писатели
АБВГДЕЁЖЗИЙКЛМНОПРСТУФХЦЧШЩЪЫЬЭЮЯ

гарнитура:  Arial  Verdana  Times new roman  Georgia
размер шрифта:  
цвет фона:  

Главная
Книга о друзьях

КНИГА ВТОРАЯ МОЙ ВЕЛОСИПЕД И ДРУГИЕ ДРУЗЬЯ

Гарольд Росс

Это была эпоха Фрейда и неврозов, которыми он наводнил мир. Теперь-то мы знаем, что действительно таилось в ящике Пандоры. Я имею в виду период с 1910-го по 1924 год. Что за волнующее и эффектное время! Никаких наркотиков, никаких хиппи, в худшем случае — пьяная богема и мелкие жулики всех мастей.

Это была эпоха великого немого кино с диким количеством звезд мировой величины. В первых рядах, разумеется, Чарли Чаплин и Грета Гарбо. Они бессмертны, как, наверное, и некоторые другие великие актеры. Рядом с Гарбо я поставил бы имена таких звезд, как Назинова, Ольга Петрова, Анна К. Нильсон, Мари Доро, Элис Брэйди, Клара Кимбол-младшая. На сцене блистали другие — Джин Иглз, Мини Маддерн Фиск, Леонора Ульрих, миссис Лесли Картер. Все время что-то происходило, пока не разразилась Первая мировая война, после которой мир так и не вернулся в свои прежние рамки.
Это была самая ужасная из всех мировых войн. Достаточно назвать Верден, чтобы вновь пережить ее. Представьте себе Ничью Землю между двумя сторонами, усыпанную горами трупов, и чтобы начать, нужно сначала перелезть через нагроможденные тела собственных товарищей. (Хотя в древности в битве при Платеях* за один день тоже умудрились порешить сто тысяч человек, да не как-нибудь, а в рукопашном бою...)

* Битва при Платеях — 479 г. до н.э., решающая битва между персами и греками, персы проиграли, из 300 тыс. чел. в живых осталось только 43 тыс. — Примеч. пер.

Мы успели увидеть отблеск игры Элеоноры Дузе, Сары Бернар и Мей лан Фанга, знаменитого китайского актера, который играл женские роли, пока женщины не стали исполнять их сами.
В самый разгар этого бурного периода я познакомился с одной редкой птицей с Голубой Земли, из Миннесоты. Его звали Гарольд Росс, он был пианистом, учителем музыки, позже дирижировал оркестром. Сначала он познакомился с моей женой и стал наведываться к нам в гости, всегда принося с собой папку с нотами: по пути домой читал партитуры Брамса, Бетховена, Скрябина так, как другие читают книги. Он приезжал благоухающий, как маргаритка, с покрасневшим от усиленного умывания лицом, иногда даже с мыльной пеной на кончиках ушей. Вот это я понимаю энтузиазм! У него всегда наготове было что-нибудь интересное — он мог часами рассказывать о Нижинском, новом романе Драйзера или последних изменениях в ставках на бокс, рестлинг или шестидневные велосипедные гонки. На такие мероприятия я ходил обычно с одним из своих «вульгарных дружков», как их величала моя супруга. С Гарольдом же я никогда не ходил даже в оперу.
Во время войны, работая в ателье у отца, я познакомился с одним пожилым человеком, который принял участие в моей судьбе. Его звали Альфред Пач, он вместе с братьями профессионально занимался фотосъемками. Они хвастались, будто фотографировали всех президентов США, начиная с Линкольна. Альфред Пач, настоящий чудила, никогда не пользовался деньгами, вместо этого он совершал бесчисленные обменные операции. Даже за сшитые моим отцом костюмы и жилеты он расплачивался фотографиями.
Однажды я сказал ему, что собираюсь пойти вечерком послушать Карузо и Амато. Для этого мне пришлось бы постоять в очереди за билетом — процедура не из приятных, учитывая, что в желудке было пусто. Мое сообщение послужило началом интересного разговора о музыке. Когда я сказал Альфреду, что играл на фортепьяно около десяти лет, он был очарован. Оказалось, что этот милый пожилой человек может без труда достать билеты на фортепьянные концерты или в оперу — в общем, почти на все музыкальные представления. Именно благодаря ему я увидел тогда Нижинского, вряд ли осознавая, какая редкая удача мне выпала. Излишним будет говорить, что я сполна воспользовался добротой своего нового знакомца. Каких только знаменитостей я не повидал! Среди них Ян Падеревский, Тос-канини, Пабло Казальс, Ян Кубелик, Альфред Корто, Джон Маккормак, Шуманн-Хайнк, Мэри Гарден, Джеральдина Фаррар, Луиза Тетраццини и многие другие. Сироту, великого еврейского певца, я так и не увидел вживую, слышал только записи. Сколько времени я провел, размышляя под его пение в пору моей несчастной любви к Коре Сьюард! И по сей день, когда я слышу его голос, то не могу сдержать слез. Наверное, единственное вокальное произведение, которое осмелюсь поставить выше, — это опера «Тристан и Изольда», особенно «Смерть Изольды».
Для меня опера имела огромное значение, хотя эти годы были эпохой джаза, и дела у Роузлендского танц-холла, как и у Гарлемского, шли в гору. Но вернемся к Гарольду Россу. Для начала он всегда играл нам «Сады провинции» Перси Грейнджера. Несмотря на то что я вдоволь наслушался и классики, в моей памяти лучше всего сохранилась именно эта мелодия. Слушать ее в исполнении Гарольда (поистине виртуозном) было все равно что отдавать честь национальному флагу.
Приезжая в Нью-Йорк, Росс всегда встречался со своим другом Остергреном, который познакомил меня с творчеством Кнута Гамсуна. Будучи норвежцем по происхождению, Остергрен показал мне несколько грубых ошибок в английских переводах (если только я ничего не присочиняю). Точно я помню только то, что первую книгу Гамсуна («Голод») я прочел по дороге в Рочестер, поскольку жена сунула ее перед отъездом в карман моего пальто.
Сейчас Нью-Йорк образца тех лет кажется мне очень цивилизованным местом. Там было все, а в воздухе чувствовалась какая-то наэлектризованность. Гарольду Россу это особенно нравилось, учитывая то, что он приезжал из Миннесоты. Мне же, наоборот, Голубая Земля казалась загадочным и притягательным местом — возможно, из-за названия.
Это было время немого кино — Лорел, Харди — и музыкальных автоматов марки «Вурлитцер». Никто не делал кумиров из политиков, настоящих лидеров следовало искать среди духовных вождей человечества! Лао-Цзы, Будда, Сократ, Иисус, Миларепа, Гурджиев, Кришнамурти. А еще Мэри Корелли, покорившая сердца и мужчин, и женщин! Романы христианские на 101 процент — фанатизм в чистом виде. Однако за ее архаичным письмом скрывалась огромная важность содержания. Какая разница, принадлежала ли она нашему времени? Она была «вне времени». Она писала «кишками»! Я же говорю — это всегда актуально.
Еще немного о музыке: я нашел список исполнителей, которых тогда слушал. Это потрясающий документ — свидетель моих голодных дней и ночей воображаемой любви. Я заметил, что проглядел Падеревского. Какое упущение! И подумать только, что позже, во времена моего третьего брака, моя жена-полячка удостоится короткой беседы с ним, потому что ее старик, оказывается, был большим борцом за величие Польши. Затем, конечно, любимый Джон Маккормак, тенор, которого любили все, кто хоть раз его слышал. На серебряной свадьбе моих родителей я поставил одну из его записей на пластинке, чтобы не играть на пианино самому.
Тот факт, что моя тогдашняя жена-пианистка давала уроки музыки, а я был одним из ее учеников, никак не отразился на моей страсти к музыке. Я мог один вечер с толком провести в опере, а другой — в Роузлендском танц-холле, наслаждаясь ритмами «Флетчер Хендерсон Бэнда». Сегодня я сходил с ума по Тосканини, а на следующий день смотрел поединок по рестлингу (особенно когда на ринг выходили мои любимцы — Джим Лондос и Эрл Кэддок, обладатель самого мощного захвата). Этим вечером (1977 года) я снова усядусь перед телевизором, чтобы посмотреть бои, горячо надеясь, что Мил Маскара будет в полной форме и покажет все, на что он способен.
В то время Гарольд Росс учил французский, а я не знал на этом языке ни слова. Я тогда работал в отделе кадров в «Вестерн Юнион». Однажды я получил письмо от Гарольда, к нему прилагалась рукопись. Он перевел для меня роман под названием «Батуала» Рене Марана. (Я тогда как раз читал французских авторов в переводе — Анатоля Франса, Пьера Лоти, Андре Жида и других.) Может быть, я уже предвидел, что скоро окажусь во Франции?
Из актрис мне тогда больше всех нравились две Элси — Фергюсон и Янус. Гарольд часто водил мою жену в театр и на концерты. У него был отличный вкус, и мы могли часами обсуждать наших любимых авторов, пьесы и музыкантов. Не то что сейчас — проглатываешь книгу в одиночестве, а затем выбрасываешь ее в урну и берешься за следующую. Нет, такие имена, как Достоевский, Гамсун, Джек Лондон, не превращались для нас в пустой звук. Они были частью наших каждодневных забот, мы ими жили. То же самое касалось и некоторых актеров, вне зависимости от их «великости». Как можно забыть Эмиля Йеннингса (особенно в «Последнем человеке») или Дэвида Беласко, Сессю Хаякаву, Холбрук Блинн или Анну Хельд, Фрицу Шефф, Полину Фредерик?.. Существовал еще Театральный союз, появившийся из Гильдии вашингтонских актеров. Какие они ставили чудесные зарубежные пьесы — Андреева, Толстого, Гоголя, Георга Кайзера («Газ-1», «Газ-2») и многое, многое другое!
И вдруг, в самый разгар пиршества духа, разразилась революция в России. Ленин. Покончено с князем Кропоткиным и анархистами. Теперь на сцене — Троцкий, которого я видал пару раз в чайной на Второй авеню в Нью-Йорке. Теперь-то ухе точно все пошло вверх дном, дым стоял коромыслом. Будущее по меньшей мере вдруг стало сомнительным и смутным. Наши лучшие писатели — Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Юджин О’Нил — вдруг словно отошли на второй план. Мы стали зачитываться русскими романистами — новыми, созданными коммунистической революцией. В Китае взошла звезда Сун Ятьсена, и мой приятель Бенни Буфано смотался туда, вернулся и соорудил ему памятник, который и был поставлен где-то в Сан-Франциско. Бенни, удивительный мальчишка с Саллкван-стрит, — ни цента в кармане, а объездил весь мир...
В это же время пришел конец шестидневным велогонкам. Не помню, чтобы Гарольд когда-нибудь ходил со мной на спортивные мероприятия. Видимо, он в отличие от меня не был достаточно безумен, дабы тащиться на Стэйтэн-Айленд и глазеть, как чемпион в среднем весе Стэнли Кетчел тренируется на свежем воздухе перед боем с Джеком Джонсоном. Мне даже и в голову не приходило позвать Гарольда с собой. Я принимал его таким, какой он есть, и он платил мне тем же. (Лучшая основа для дружбы и брака!)
Когда он жил в Миннесоте, от него приходили длинные письма на неизменной желтой бумаге.
В то время мы боготворили Генри Луиса Менкена и Бернарда Шоу. У нас, у «интеллектуалов», считалось модным высмеивать все американское. Менкен сам ввел массу уничижительных выражений, характеризующих американского парня, но он также написал великую книгу «Американский язык». Много лет спустя, вернувшись из Франции, я получил телефонный звонок в «Роялтон-отель». Это звонил Менкен и спрашивал, не можем ли мы увидеться на пару минут. Он был очень скромен и любезен; сказал, что возражал против запрета моих книг; лестно отзывался о них и оставил меня в некоторой растерянности, ибо я не привык получать благосклонные отзывы от своих американских критиков.
Это было время лошадиных скачек и судебного процесса Эвелины Незбитт. А также «Пелеаса и Мелисанды», Мэри Гарден в «Таис», Гадски в роли Брюнхильды, Шумана-Хайнка, Фрэнка Крамера, чемпиона по велосипедным гонкам. Был еще такой известный актер Йорам Бен-Ами с Бауэри-стрит, улицы притонов, игравший в Театральном союзе. Из России к нам пришел не только Нижинский, но и «Борис Годунов», и Настасья Филипповна из «Идиота». Помимо Элеоноры Дузе, был еще бессмертный Пабло Казальс; огромный дирижабль «Граф Цеппелин», который взорвался в ангаре; наряду с Джоном Дрю, любимцем женщин, — другой герой-любовник, Рудольф Валентино; сэр Томас Липтон и яхтовые регаты; Лиллиан Расселл и ее прожорливый возлюбленный — Даймонд Джим Брэйди.
Я помню нескольких женщин-писательниц, вроде Эдны Фербер и Фани Хёрст, но подавляющее большинство читало Мэри Корелли. Не в последнюю очередь упомянем Хьюстонский уличный театр. (До сих пор помню их рыжеволосого дирижера, который иногда очень эмоционально играл на пианино.) Не забыть еще выставки в «Арсенале», где Марсель Дюшам впервые представил на суд публики свою «Обнаженную, спускающуюся по лестнице».
Мой отец тогда еще не начал шататься по барам с Джеком Бэрримором, но и до этого уже оставалось недолго. Позже я узнал от самого Бэрримора, каким компанейским парнем был мой папаша, хоть и из «некультурных», как сказали бы французы.
Думая об этом сейчас, я понимаю, что в то время Нью-Йорк так и кишел женщинами невероятной красоты. Они съезжались сюда со всего мира. Нельзя не сказать еще об одной крупной фигуре того времени — о Рабиндранате Тагоре, человеке, о котором говорили столько же и которого почитали так же, как Кришнамурти. Я пошел на его лекцию в Карнеги-Холл, как только он приехал в Америку. На этот раз Гарольд составил мне компанию, поскольку он тоже был поклонником Тагора. Какое же разочарование нас ожидало... Лекция состояла в основном из обвинений в адрес Америки, и все это произносилось таким свистящим, хныкающим голосом, что превратилось в одну нескончаемую жалобу. Мы оба чувствовали себя препаршиво, глядя, как наш идол рассыпается у нас на глазах. Но спустя многие годы мое восхищение этим человеком только увеличилось. Все, что он написал и чего достиг в жизни, — это вещи высшего порядка.
Как мне забыть тот день, когда Чарльз Линдберг пересек Атлантику на своем моноплане — так, что весь мир застыл в изумлении?! Этот день занесен в историю Америки красными цифрами.
И что же сталось с моим приятелем за все это время? Он покинул свою Голубую Землю и поселился в Рочсстере, где по-прежнему преподавал музыку и дирижировал небольшим оркестром. И писал мне письма все на той же желтой бумаге. Сейчас он живет в доме для престарелых, но у него в комнате стоит пианино. Он никогда не говорит, что его беспокоит, но я думаю, все дело просто в преклонном возрасте, как и у вашего покорного слуги.
Вот вам достойный пример самоучки, пропитанного культурой до кончиков пальцев и всю свою жизнь прожившего в захолустье. То, что нас связывало, не может быть забыто. Гарольд Росс обогатил мою жизнь. Интересно, играет ли он до сих пор «Сады провинции» Перси Грейнджера?

Бецалел Шатц

Не помню, чтобы кто-нибудь называл его Бецалел, все ал и его просто Лилик. Как Пикассо шло имя Пабло, так и отцу шло имя Лилик. Я говорю о нем в прошедшем времени, потому что наша последняя встреча состоялась очень давно — это было где-то на вокзале в южной Франции, лет двадцать, а то и больше назад. Сейчас Лилик живет в Иерусалиме. Он там родился, там же пошел в школу, но встретил я его впервые где-то в Биг-Суре, когда он явился на мой день рождения, весь сияющий, полный разнообразных идей и проектов, которыми рассчитывал меня заинтересовать. Мы с ним вместе сделали книгу «В ночную жизнь...», этот прекрасный и столь необычный в истории пример сотрудничества, если позволено так говорить о самом себе. Как и в случае с Лоуренсом Дарреллом, я был сразу же очарован Лиликом. Он излучал здоровье, жизнерадостность и оптимизм. Устоять перед его обаянием было невозможно. Он потратил минимум времени на то, чтобы убедить меня взяться за совместную книгу. (У меня осталась пара копий этого издания, трафаретная печать.) Основную часть издательской работы проделал Лилик. Он собственноручно сделал не только иллюстрации и макет книги, но и все трафаретные матрицы. Думаю, это заняло у него в целом не меньше двух лет, хотя даже если бы на это потребовалось лет десять, Лилик все равно не отказался бы от своей затеи. Его невероятное здоровье позволяло ему работать в два раза больше, чем обычным людям. К тому же он обладал еще одним редким талантом — умел верить и никогда не брался за то, во что не верил свято и непререкаемо. Втянувшись в дело, он был подобен снежной лавине — ничто не могло остановить его или заставить свернуть с выбранного пути.
В связи с этим хочу сказать пару слов о его воспитании и образовании. Начать с того, что ему повезло с родителями. Отец его был придворным скульптором у болгарского царя, а мать — писательницей и интеллектуалкой, бежавшей из царской России, оба — либералы, творческие личности и любящие родители. Именно они привезли в Израиль первое в стране пианино. По-моему, Шатц получил на редкость хорошее образование: танцы, актерская игра, музыка, спорт предшествовали истории, грамматике и прочим наукам. Школу он окончил вполне оформившейся личностью, в мире с собой и окружающей действительностью: у него были близкие друзья среди арабов; он немного говорил по-арабски; одинаково хорошо играл в футбол и теннис, а в перерывах учился играть на скрипке. Какая же разница в воспитании по сравнению с американскими детьми! Подростком Безалел читал мировую классику — Достоевского, Андре Жида, Томаса Манна, Анатоля Франса. И все на иврите. К нему домой приходили такие гости, как Эйнштейн, Элеа-зар Бен Иегуда, патриарх сионизма, сделавший иврит живым языком, художники Марк Шагал, Диего Ривера и другие. Именно в Израиле и в их окружении Шатц научился рисовать, и теперь его работы можно увидеть где угодно. Несмотря на всю свою любовь к родине, он ни в коем случае не был узколобым националистом.
Некоторое время он жил и работал в Париже, что еще больше нас сближало. Помимо французского языка, Лилик говорил на немецком, русском, польском, не говоря уже об английском и иврите. (Но не на идише!) Очень во многом Шатц был совершенно не похож на еврея и вообще на израильтянина. Он был настоящим космополитом, который повсюду чувствует себя превосходно.
Когда я впервые его повстречал, он жил в Беркли. Поскольку родители моей четвертой жены Ив тоже жили в Беркли, я частенько его навещал, особенно во время работы над книгой «В ночную жизнь...». Но через несколько лет он переехал в Биг-Сур со своей женой Луизой, сестрой Ив. (Так что мы с ним породнились, как и положено хорошим друзьям.) В Биг-Суре Лилик стал моим помощником, поскольку в дополнение к своему культурному и творческому багажу он еще и не боялся рутины. Если вам не хочется возиться с лишней работой, позовите Лилика! Он был всегда в пределах досягаемости, вечно готовый помочь, полный оригинальных идей, как сделать то или это. Перечислять его достоинства можно до бесконечности. Единственное, что так или иначе ограничивало его независимость, так это проблемы с чиновниками британского правительства. (Израиль тогда еще не был суверенным государством.) Однако трудности лишь обостряли его мышление, он никогда не позволял обстоятельствам брать над собой верх. В худшем случае он мог пробормотать пару увесистых выражений на иврите или арабском. Арабский, насколько я понимаю, хорошо подходит для сквернословия. (Слушая, как он говорит с мамой по телефону на иврите, я выучил одно слово — «има», то есть «мама».) Мне показалось, что это хорошо звучит, уж получше, чем наше слово «мать». У него были прекрасные отношения с матерью, хотя, по-моему, она была не подарок. Но даже если Лилик и отдавал себе отчет во всех ее недостатках, он никогда не подавал виду. В этот период в Биг-Суре я завел себе несколько друзей-евреев. Они все были знакомы между собой, хотя я бы не сказал, что испытывали друг к другу особую любовь. Каждый из них слишком хорошо осознавал собственную уникальность. Я же старался дружить со всеми, и меня частенько принимали за еврея. Всю свою жизнь, приходится отмечать это снова и снова, я был окружен друзьями-евреями, перед которыми я в неоплатном долгу. Например, только еврейский врач способен отказаться принять от пациента, гоя вроде меня, плату и даже, наоборот, предложить тому денег взаймы. (Да, таких врачей неевреев я не встречал.)
Живя в Биг-Суре, я впервые заработал достаточно денег, чтобы открыть банковский счет (двадцать пять или тридцать лет назад.) Я уже упоминал об Ив. После свадьбы в Кармеле мы решили провести медовый месяц в Европе. (Я не был во Франции с 1939 года.) К нашему удивлению, Лилик написал нам из Иерусалима, что они с женой хотят к нам присоединиться. Все эти годы, предшествующие Моему успеху в Америке, я переписывался с Пьером Лесденом, фламандским поэтом. Теперь, будучи в Париже, я намеревался увидеться с ним. (Раньше мы никогда не встречались.) Лилик изъявил желание составить мне компанию, потому что я много рассказывал ему о своем друге Пьере Лесдене, но для начала нужно было преодолеть препятствие в лице британского правительства. Шатцу следовало получить разрешение британского консула в Париже, а дело это было нелегкое. Не знаю, сколько раз Лилик наведывался к этому типу, чтобы получить требуемое разрешение. Почему ему нельзя поехать, почемуконсул не дает разрешение — для всех нас это оставалось неразрешимой загадкой. Уже почти отчаявшись, Лилик решился нанести последний визит. На этот раз он взял с собой портфолио со своими работами, чтобы показать этому ублюдку. Как только консул увидел работы, его взгляд на ситуацию вдруг радикально изменился. Значит, Лилик — художник, а его родители были знакомы с Эйнштейном...
— Марк Шагал к нам иногда захаживал, — невзначай обронил мой приятель.
— Что? — вскричал консул. — Вы сказали, Марк Шагал?
— Ну конечно, — ответил Лилик, — он был другом семьи.
— Почему же вы не сказали об этом раньше? — возопил консул, всплескивая руками.
— Не думал, что это имеет значение.
— Марк Шагал, между прочим, мой любимый художник, — веско сообщил чиновник. — Черт, вы могли получить визу вечность назад, если бы сказали раньше. Так, дайте-ка я все устрою...
Вот так Лилик с женой получили разрешение ехать с нами в Брюссель.
— То есть у него не было никаких причин отказывать тебе так долго! — воскликнул я. — Вот ведь вшивый ублюдок! Типичный британец! Как ты удержался, чтобы не двинуть ему по челюсти?
Но Лилик был уже готов забыть об этом инциденте.
— Я тебе не все сказал, — вдруг продолжил он. — Когда бумага уже были у меня в кармане, я сказал, что еду с Генри Миллером и его женой. «Генри Миллер, — пробормотал он. — Никогда особо не любил его грязные книжонки». Он задумался на мгновение: «Но вероятно, этот малый — гений». Тогда я доставил себе удовольствие и сказал, что ты не просто мой хороший друг, но и родственник. «Только не говорите, что Миллер женился на еврейке!» — заорал он. «Нет, — ответил я, — мы оба женились на сестрах — двух ирландках из...» Но он даже не дослушал. Это все было уже слишком для него. Он просто махнул мне, чтоб я убирался.
В Брюсселе мы все вчетвером завалились домой к Пьеру. Мы собирались остановиться в отеле, но он не захотел даже слышать об этом. Он уступил нам свою кровать, а сам вместе с женой спал на полу, невзирая на наши протесты. Лесден принадлежал к тем редким людям, которые, будучи бедны как церковные мыши, умудряются производить впечатление состоятельных людей. Он настоял, чтобы мы столовались у них. К счастью, наши жены умели вкусно готовить и помогали его супруге. Надо сказать, что питались мы в результате отменно. Очень скоро мы пристрастились к чесноку и дружно уплетали целые головки и за обедом, и за ужином. Лесден утверждал, что это очень полезно для здоровья. В результате мы добивались просто фантастического зловония изо рта. Прибавьте к этому еще привычку Лилика музыкально пердеть во время поглощения вкусной пищи — на самом деле он и в правду умел мелодично испускать газы... Он рассказывал, что научился этому у одного актера, который развлекал публику обилием разнообразных звуков по команде. И это включало в себя музыкальное пуканье!
Обеды и ужины у Лесдена — незабываемое время. Разумеется, мы дико ржали во время ужинов. Для Лесденов наше пребывание стало настоящим отпуском. Он не ходил на работу целых десять дней, и это, должно быть, приносило ему огромное облегчение, потому что место его работы находилось на другом конце Бельгии. Ему приходилось выезжать из дома в пять утра, а возвращался он только в десять вечера, и к тому же работу свою он ненавидел. Ему, собственно, незачем было так надрываться, потому что его брат занимал пост какого-то там министра. Но гордость не позволяла Пьеру принимать его помощь. Он был поэтом и предпочитал жить как поэт, то есть в нищете, не выказывая при этом ни злости, ни горечи, — ну не святой ли?
Его брат Морис, который помимо всего прочего являлся издателем крупного журнала и пользовался некоторой известностью в литературных кругах Бельгии, настоял на том, чтобы показать иностранным гостям страну. У него была дорогая машина с шофером, который прокатил нас по Бельгии за рекордно короткое время. Каждый день и вечер он выбирал известный ресторан, где мы пировали, как короли. Никогда не забуду я Брюгге. Прогуливаясь по берегам каналов, я чувствовал себя словно в Амстердаме — этот красивый город достоин пера поэта. Там я написал кое-что для голландского журнала. Думаю, что фламандский я бы выучил легко, он похож на немецкий — по крайней мере надписи на дорожных знаках я понимал без труда. Нет, никогда не забуду этот город...
Помимо всяческих экскурсий и пикников мы предприняли вместе с Лесденами поездку в монастырь, где некогда поживал достопочтенный Рёйсбрук. Он находился на окраине букового леса, в двух часах ходьбы от дома Лесденов, на окраине Брюсселя. Сам же Брюссель показался мне совершенно неинтересным городом, двойником Женевы. В знаменитом Гентском соборе мы полюбовались на знаменитый алтарь работы Ван Эйка, в частности, на «Поклонение тельцу» — я был даже не впечатлен, а просто шокирован.
Во время моего пребывания в Бельгии я помнил, что нахожусь на Низкой Земле, часть которой теперь так и называется — Нидерланды. Несмотря на то что официальный язык в Бельгии — французский, здесь живут фламандцы, гордые своей национальной принадлежностью.
Бедный Лесден жил в неправильном месте! Ему бы поселиться в Брюгге, незабываемом городе, как будто созданном специально для поэтов. Даже я, наверное, взялся бы кропать стихи, живи там.
Из Брюсселя мы отправились прямиком в Лондон, а оттуда — в Уэльс, навестить моего старого приятеля Альфреда Перле.
В Уэльсе, как всем известно, находится собор, фасад которого непогрешимо прекрасен. Это нечто нереальное! Впрочем, никаких других достопримечательностей в Уэльсе и нет. Ах да, винный магазин! Каждый раз, когда мы с Альфом наведывались туда за вином, хозяин магазина бросался нам услуживать. Этот типичный англичанин, который все время называл моего приятеля мистер Перле, видимо, благоговел перед тем фактом, что мистер Перле — писатель, который жил в Париже много лет. Так я впервые увидел своего старого друга в новом свете. Это был уже не клоун, не жулик, не подлец какой-нибудь, а английский гражданин, вызывающийся человек в глазах окружающих. Естественно, едва выйдя из магазина, мы начинали гоготать.
— Старый дурак! — обычно говорил Фред. — Все они здесь такие, Джоуи.
Хотя в такой дыре, как Уэльс, совершенно нечем заняться, мы хорошо проводили время, набивая животы и развлекаясь. Лилик, который раньше никогда не встречался с Перле, был очарован его умом и шутовским талантом. Мы не скучали ни секунды.
Наконец мы вернулись в Париж, где вскоре после нашего прибытия Лилик решил, что нам совершенно необходимо навестить художника Мориса Вламинка. Вначале я не проявил особого энтузиазма, поскольку мне казалось, будто со времен своей принадлежности к фовизму он не написал ничего путного, однако решил, что все-таки будет любопытно повстречаться с ним как с человеком. К этому времени Вламинку, должно быть, исполнилось далеко за семьдесят, он оправлялся после болезни. Он встретил нас, сидя в кресле, — огромный, тяжелый, весом не менее 225 фунтов. Он всегда был крупным, даже в юности, когда профессионально занимался велосипедным спортом. Глядя на его талию и зад, я удивлялся, как ему вообще удавалось когда-либо помещаться на узком седле. Еще меня интересовало, не сплющивались ли под его весом шины. Несмотря на массивность тела, чувствительности и эстетического вкуса в нем было хоть отбавляй. Прежде чем заделаться художником, он учился играть на скрипке и выступал с цыганским оркестром.
Учитывая его состояние, было удивительно, что он вообще нас принял. Мы нашли его очень любезным и приятным, он оказался прекрасным рассказчиком, быстрым и острым на язык. Казалось, он готов говорить о чем угодно. Кроме Пикассо. Кажется, Пикассо у него загремел в черный список. Вламинк с раздражением сформулировал это так: «Видел я Пикассо «негритянского периода», Пикассо «периода кубизма», Пикассо такого и Пикассо этакого, но никогда я не видел Пикассо «периода Пикассо»!»
Дом у него теперь был в Нормандии — там он купил большую ферму и выращивал лошадей. Он представил нам двух своих дочек, здоровых, полногрудых подростков, которые могли бы, наверное, опрокинуть стакан крепкого спиртного не моргнув глазом.
С наибольшей страстью Вламинк говорил об одном своем современнике — Морисе Утрилло. Они были хорошими приятелями когда-то, как и с Андре Дереном.
Не могу не упомянуть о статуэтках, почти в половину человеческого роста, изображавших африканских негров. Они стояли вокруг камина. Известно, что Вламинк первым во Франции начал коллекционировать эти статуэтки. Были и поменьше, у Задкина, но таких здоровых ни у кого не было. Они производили наибольшее впечатление и лучше всего подходили к размерам хозяина дома.
Вламинк очень много говорил тем вечером. У нас создалось ощущение, что мы находимся в одной комнате не с человеком, а с целой эпохой. Единственное, о чем я жалел, это о том, что так и не увидел его на велосипеде. В те дни, частенько наблюдая шестидневные гонки в Мэдисон-сквер-гарден, я видел спортсменов всех видов и размеров, но только не его пропорций.
По пути домой я сказал Лилику:
— Ну что ж, вот нашелся хотя бы один художник, который не ходил к вам в гости в Иерусалиме.
— Ты прав, — отозвался он, — но раз уж ты завел об этом речь, давай я расскажу тебе кое о ком, кто ходил. Я как раз думал о нем.
— О ком?
— О Диего Ривере.
— Странно, — сказал я, — он часто захаживал к Анаис Нин, когда они оба жили на юге Франции.
От этой встречи у нас обоих осталось ощущение, как будто мы хорошо и вкусно поели. И даже переели. Позже я прочел парочку книг Вламинка, потому что из него и писатель вышел неплохой. В его книгах была та глубина, которой недоставало его устным рассказам. Наверное, в устной речи он несколько перебарщивал с ехидством. В его наружности была одна нелепая черта — это рот, крошечный ротик, похожий скорее на третий глаз на огромном лице. Голос у него был слабенький и какой-то привередливый, но очень удобный для того, чтобы отчитывать кого-нибудь или передразнивать, что у него прекрасно получалось.
Несколько недель мы только и делали, что ходили по галереям и музеям и отличным скромным ресторанчикам, которые помнили еще по старым добрым временам. Затем, ближе к зиме, мы решили отправиться в Испанию, где никто из нас раньше не был.
Мы поехали на юг Франции, а в Монпелье мой приятель Жак Тампль отвез нас на встречу с «великим мастером французской литературы» Жозефом Дельтеем, который жил за городом, в знаменитом Тюильри де Массан со своей женой-американкой Каролиной Дадли.
Возможно, я видел Дельтея и раньше, у Лоуренса Даррелла. Точно помню, что встречал его в Париже в начале 30-х, когда он был на пике своей славы сюрреалиста. Помню, какую странную пекарскую кепку он носил, когда мы тогда встретились. Это напомнило мне об одном персонаже из необычной еврейской пьесы «Диббук». Нет смысла говорить, что Дельтей и его жена встретили нас будто королевских особ. Мы провели несколько дней в Монпелье, наезжая в Тюильри и распивая прекрасные вина из тамошнего погреба.
Должно быть, во время одной из таких дегустаций мы упомянули о своем намерении отправиться в Испанию. Жозеф и Каролина тут же спросили, можно ли к нам присоединиться. (Думаю, Жозеф уже бывал в Испании, даже несколько раз.) Мы расселись по двум машинам — Лилик с женой в одной, а мы с четой Дельтеев — в другой. Жозеф был за рулем. Вскоре, держа одну руку на руле, он освободился от пиджака, а затем и от свитера, под которым оказалось несколько газет, защищавших его от холода. Я сразу увидел сходство между нами, потому что я тоже, как термометр и барометр в одном лице, чутко реагирую на малейшие погодные изменения.
Пока мы ехали по территории Руссильона, Жозеф несколько раз выходил из машины, чтобы спросить дорогу. На самом деле дорогу он знал прекрасно, но ему доставляло удовольствие перекинуться парой словечек cpatois*. Он сам родился на опушке леса рядом с городской стеной Каркассона. Уверен, что своим превосходным французским он обязан тому, что в раннем возрасте говорил на провансальском. Надо признаться, я не встречал ни одного французского писателя, равного ему по силе изображения, остроумию и изобретательности.

* местные (фр.).

Мы побывали во всех известных мавританских городах, пока не добрались до Кордовы, где увидели знаменитую мечеть, а внутри мечети (хотите верьте, хотите нет!) христианскую церковь — вот ведь диффамация. Как и в случае с Амстердамом и Брюгге, здесь я вновь почувствовал поэтичность места. Кордова и Гранада, где все наполнено звуками струящейся воды, несущей прохладу, полюбились мне на всю жизнь. Был еще городок Сеговия, недалеко от Мадрида, где проходил древний акведук. Там мы познакомились с подающим надежды матадором, который умел убивать быков, катаясь на велосипеде. Он сказал, что его родители очень бедны и что если он станет матадором, то быстро разбогатеет и обеспечит им спокойную старость. В Америке он бы для этого пошел в баскетболисты или футболисты, в Мексике — в боксеры.
Одним из главных событий нашей поездки стала диарея. Началось все с Лилика, который мало разбирался, что и где он ест, а затем напасть поразила остальных, одного за другим. Некоторые туалеты в отелях и кафе до сих пор запечатлены в моей памяти. Люди в Испании повсюду были добродушны и щедры, хоть и очень бедны. Казалось невероятным, что каких-то двадцать лет назад здесь бушевала кровавая революция. Надо также отметить безукоризненно чистые и дешевые гостиницы, находящиеся на содержании государства, а известный отель «Вашингтон Ирвинг» в Гранаде — и вовсе лучший отель в моей жизни. Безупречно чистый, удобный и недорогой.
Единственным напоминанием о революции были надписи на стенах кафе: «Петь запрещено». Так предотвращались политические выступления.
О самих испанцах можно говорить бесконечно. Эта бедная страна сохранила атмосферу древнего величия, гостеприимность, щедрость и обаяние, которые делают ее незабываемой.
Про один город я чуть не забыл — Толедо, где жил Эль Греко. Беспощадный, горделивый, надменный, исчезающий католицизм... почти страшно. Через город, словно черная змея, течет река Тагус. По улицам проходят религиозные процессии, напоминающие об угрюмой инквизиции. И все-таки именно в этом суровом окружении находится чарующее жилище Эль Греко, придающее грацию и свет мрачному городу.
Мне кажется, мы частенько разделялись на парочки. Так, однажды вечером мы с Ив набрели на маленький городок или деревню возле моря, где увидели каменную лестницу, уходящую в никуда. Сложно сказать, была ли лестница частью позже снесенного здания или это напроказил неизвестный сюрреалист.
Где-то перед границей мы расстались с Дельтеями, решив заехать в Андорру — страну, где я еще не бывал. Честно говоря, она не снискала нашего расположения, хотя нас хорошо кормили и сносно обслуживали. Во Франции наша первая остановка пришлась на Фоикс, где мы впервые за долгое время насладились французской кухней. Рядом находился Монсегюр, где были замурованы последние катары. Из уважения к памяти усопших я вышел из машины, встал на колени у обочины и тихо помолился за их души.
Теперь мы направлялись к городу, на вокзал. Здесь нам предстояло расстаться: Лилик с женой отправлялись в Марсель, чтобы сесть на пароход в Израиль, а я намеревался на время вернуться в Монпелье. Мы стояли на станции и долго разговаривали. Наконец я разделил с Лиликом оставшиеся у меня деньги (немного их оставалось), а он решил, что если разделить их иначе, уменьшив его часть, то ему достанется число «три», а это приносит удачу. Удача ему и впрямь улыбнулась. Вскоре после его возвращения израильтяне скинули британцев, основали собственное независимое государство и начали процветать. Сколько же выдающихся людей сразу отправились в Израиль — погостить или навсегда!
Если я не уделил здесь много внимания Дельтеям, так это потому, что они большую часть времени проводили отдельно от нас. Но дружба, родившаяся во время этой поездки, сохранилась надолго. Дельтею тоже везло, надо сказать. Из отступника и перебежчика он превратился в наиболее заметного французского писателя современности, однако даже тогда он лишь продолжал пополнять свои запасы вина и вести простую и скромную жизнь.

Винсент Бёрдж

Винсент... старина Винсент... Так я обычно о нем вспоминаю. За всю свою жизнь добряк Винсент никому не причинил вреда. Это может показаться не столь уж большой добродетелью, если говорить об этом в форме отрицательного предложения. Но в позитивном ключе я могу сказать, что он излучал доброту, щедрость, дружелюбие и понимание.
Чтобы проиллюстрировать его магическое воздействие на людей, расскажу, как отреагировала на него моя матушка. Она была уже при смерти, когда я пригласил Винсента—или, быть может, он пришел по собственному желанию — чем-нибудь помочь. В общем, мать лежала в постели. Когда Винсент вошел и поприветствовал ее, она была очень возбуждена, вся на нервах. Она села в кровати и, кивнув ему, сказала как бы сама себе:
— Если бы только у меня был такой сын! — А рядом стоял я, «прославленный» автор порнографических романов...
Я познакомился с Винсентом за несколько лет до этого в Биг-Суре. Кажется, мы некоторое время переписывались — он работал тогда в авиакомпании TWA, писал мне из разных уголков мира и присылал красивые подарки. А потом, поскольку в радиооператорах отпала необходимость, он потерял работу, но вскоре нашел новую — в нефтяной компании в Техасе. Я никогда толком не понимал, чем именно он занимается.
Из своих путешествий Винсент вынес прекрасное знание французского и португальского, думаю, он также говорил по-итальянски. У него были способности к языкам.
Наконец он объявился и у нас, в Биг-Суре, нагруженный подарками для меня и детей.
Такого парня, как Винсент, легко было полюбить. Рос он в крайней нищете, однако умудрился все же поучиться в колледже — в Вако, штат Техас. Дома у него было не слишком благополучно, и это оставило на нем свой след. Подозреваю, что одна из его добродетелей — постоянное стремление быть кому-нибудь полезным — происходила именно от домашних неурядиц, бедности и заброшенности. Например, он только в шестнадцать или семнадцать лет смог купить себе первые ботинки. Его семья настолько нуждалась, что они снимали комнату у негров. Другими словами, бедные белые были беднее бедных черных.
Португальский язык Винсент выучил в Бразилии, где прожил некоторое время. Когда спустя несколько лет мы оба очутились в Португалии, я полностью положился на него. Во время совместной поездки во Францию я убедился, что французский у моего приятеля столь же безупречен.
К этому времени мы были знакомы уже несколько лет. Отправляясь на время за границу, я не искал лучшей кандидатуры на роль секретаря, шофера и напарника, поскольку мой друг обладал всеми необходимыми качествами.
Мы так сдружились еще и потому, что Винсент читал хорошие книги, умел и любил обсуждать их. (Сам он никогда не пробовал писать, хотя письма его были диво как хороши.) Читал он на трех языках и обладал прекрасной памятью.
Я прожил некоторое время в Рейнбеке близ Гамбурга, потому что влюбился в одну из помощниц Ровольта — Ренату Герхардт. Одновременно с этим на горизонте появился мой старинный дружок Эмиль Уайт, направлявшийся в свой родной город, Вену, а за несколько месяцев до того мы с Винсентом взяли напрокат старенький «фиат», который я оставил у еще одного моего приятеля Альбера Майе в Ди, во Франции. Винсент перегнал его в Рейнбек и дожидался меня.
Тем временем мы с Ренатой решили соединить наши жизни где-нибудь за пределами Германии, лучше всего во Франции. У меня тогда водилось достаточно денег, чтобы купить дом и даже ферму к нему. По-моему, подробности этой душещипательной истории я уже где-то излагал. (Винсент вспомнил бы где, а я вот не могу, но сейчас он в Луизиане, и я не знаю его адреса.) В общем, мы трое попрощались с Ренатой и ее детьми, убежденные, что найдем что-нибудь подходящее. Однако вышло так, что мое отсутствие затянулось на восемь или даже девять месяцев. Вернувшись в Рейнбек, так и не достигнув цели, я нашел там совершенно другую Ренату. Она была холодна и равнодушна к нашей одиссее и, очевидно, ко мне самому.
Теперь, глядя на ту историю из дня сегодняшнего, я понимаю, что был гораздо сильнее увлечен путешествиями, чем поиском нового дома. Мы исколесили всю Германию и Австрию, затем юг Франции, изъездили вдоль и поперек Руссильон, прокатились по Италии, захватили и Швейцарию (в особенности бассейн реки Тичино) и оказались наконец в Португалии. Из всей этой фантастической поездки мне лучше всего запомнилась яростная битва Винсента с насекомыми: клопами, москитами, мухами, тараканами и прочей дрянью. Очень хорошо помню, как в каждом номере отеля Винсент первым делом сдергивал одеяло с кровати, чтобы убедиться, что в ней нет клопов. Мы всегда спали в одной комнате, но, разумеется, его кровать просто кишела всякими тварями, тогда как в моей не находилось ни одного, даже самого маленького клопа.
Однажды мы заехали в одну деревушку на юге Франции, где жил Пабло Казальс, в надежде встретиться с ним, однако он уже уехал в Пуэрто-Рико. Это была красивая, немного сонная деревушка, и я, без видимой причины, вдруг предложил сходить в церковь и помолиться. Мы вошли и опустились на колени, но Винсент вдруг вскочил и выбежал из церкви. Я тоже поднялся и отправился на его поиски. Неподалеку от церкви находился общественный туалет. Я вошел и позвал его по имени. Из одной кабинки высунулась рука. «Я здесь! — раздался голос. — Я ищу этих чертовых клопов, в церкви их полно». Он был полностью раздет и внимательно изучал каждый клочок одежды.
Что касается насекомых, то хуже всего дело обстояло в Вене и Будапеште — там водились все разновидности, а в Афинах, когда включаешь свет в туалете и ванной, было видно, как в разные стороны разбегаются тараканы — громадные, сволочи, наступишь — и раздается противный хруст.
Чуть не забыл, мы пересекли еще и всю Испанию, в основном на поезде. От Лиссабона и до французской границы беспрерывно лило как из ведра; впрочем, это не мешало нищим мальчишкам стоять вдоль дороги с протянутой рукой и скорбно-голодным выражением на лице.
Ну что ж, я потерял возлюбленную, зато отлично прошвырнулся по Европе. В Гамбурге я сел на самолет и вернулся домой. Куда из Рейнбека отправился Винсент, я не помню. Следующей новостью от него стало известие о том, что он женился на француженке, их дочери сейчас лет шесть или семь. Дважды он пытался заняться сельским хозяйством: один раз — на юге Калифорнии, другой — на севере штата Нью-Йорк. В Калифорнии ему сначала мешала нехватка воды, а когда через год или чуть позже воду наконец обнаружили, не хватило уже средств. Невезуха, одно слово! Но вообще-то Винсент только с ней, родимой, и знался: потеря работы в TWA стала для него первым ударом. (Неплохо ему, наверное, жилось в Бразилии, где он совершенствовал свой португальский.) Через несколько лет после этого нефтяная компания отправила его вместе с семьей на Мальту, и, судя по его письмам, не слишком-то там было весело. Я же говорю, невезение преследовало его по пятам, а на Мальте просто-таки накрыло с головой. Винсент ехал вечером в машине с женой и дочкой, как вдруг колесо автомобиля угодило в незнамо откуда взявшуюся яму. Больше всего пострадала его жена; ребенок, к счастью, остался цел и невредим. Если бы что-нибудь случилось с девочкой, Винсент этого не перенес бы — он просто души в ней не чаял и все время присылал мне в письмах ее фотографии.
В любом случае, вернувшись в Америку, он поселился в маленьком городке на севере штата Нью-Йорк и снова попробовал свои силы в фермерстве. В этом деле он был, конечно, новичок — с него сталось бы взяться за садоводство в пустыне. Хорошо помню, как в южной Калифорнии он обходил свои посадки с маленькой кружкой воды в руках. Когда Винсент был подростком, ему приходилось вставать в три-четыре часа утра, чтобы поймать тележку молочника, который подкидывал его до колледжа. Приехав в колледж, он досыпал на газоне или на ступеньках здания. Европейцу не понять, какая нищета царит в этой стране не только среди черных и мексиканцев, но и среди белых.
Во время нашей поездки произошло несколько странных и забавных случаев. Например, в Венеции, городе нашей мечты. Венеция оказалась точь-в-точь такой же, как на фотографиях и гравюрах, но я почему-то очарован ею не был и гораздо больше энтузиазма проявил при въезде в Верону. Через день я впал в непонятную депрессию, чреватую самоубийством, хотя на это не было ни малейшей причины. И тогда я решил написать в Гамбург одному довольно известному астрологу, с которым меня познакомила Рената. Прошло еще несколько свинцовых и тусклых дней, и вдруг за ленчем, когда я тупо глазел на большие настенные часы, моя меланхолия исчезла так же быстро, как и появилась, — безо всякой причины. В тот вечер я действительно сел и написал астрологу в Гамбург. Через два дня пришло письмо от него, где говорилось, будто он знал, что депрессия пройдет и что он за меня молился! Я рассказал о загадочном совпадении Винсенту, но на него это не произвело впечатления. Прошло еще восемь или девять лет с тех пор, как я уехал из Рейн-бека, и мне пришло письмо от Ренаты. Она писала, что тогда дала мне от ворот поворот, потому что ее астролог посоветовал ей порвать со мной. Подобное заявление сначала поставило меня в тупик, однако, поразмыслив, я пришел к выводу, что астролог был прав: я превратил черт знает во что уже четыре брака, и этот стал бы лишь повторением предыдущих.
Но вернемся к Винсенту и его скептицизму. Или лучше назвать это здравым смыслом? Как-то я получил приглашение погостить от Жоржа Сименона, который жил в Швейцарии, в красивом старинном замке. Эмиль Уайт все еще путешествовал с нами. Я понимал, что Сименону не понравится, если я свалюсь на него с придатком из двух незнакомых балбесов. Поэтому я попросил Винсента и Эмиля подождать меня в Лозанне. В один из тех пяти-шести дней, что я прожил у Сименона, один его приятель сказал, что в соседней деревушке обитает астролог, который очень Хочет со мной повидаться.
Я вызвал Винсента, чтобы он отвез меня туда. Оказалось, что это женщина, очень известный астролог мадам Жаклин Лангман. Мы провели в ее обществе всего-то несколько минут, как она тут же попросила прощения и удалилась — составлять мой гороскоп. Я, разумеется, не возражал, потому что за несколько минут нашего общения она уже успела вытянуть из меня все данные, необходимые для составления него. Надо сказать, что, едва познакомившись, мы сразу прониклись взаимной симпатией. Она вся искрилась, разговаривая со мной. Через десять минут она, сияя, появилась с блокнотом в руках и принялась воспроизводить всю мою жизнь. (Помню, как она сказала мне — поразительно! — что мне вообще не следовало бы жениться. Любовные интрижки — да, но брак — ни в коем случае.) Жаклин читала меня как открытую книгу, и, кстати, позже она написала-таки книгу обо мне, на французском. Я был столь впечатлен всем услышанным, что тут же стал подбивать Винсента сделать гороскоп и себе, но он отказался под предлогом, что это все чепуха, а планеты уже давно стоят не так, как воображает моя астрологиня. К счастью, мадам Лангман даже не стала тратить время на споры с ним. Стоит ли и говорить, что с того дня мы с ней стали близкими друзьями. Около года назад она навестила меня здесь, в Калифорнии, в компании наших общих друзей. К сожалению, ее книгу так и не перевели на английский язык. Я говорю «к сожалению», потому что, если бы она существовала по-английски, это удержало бы многих моих поклонников от глупых вопросов.
Как я уже говорил, подразумевалось, что мы подыскиваем местечко для жилья в Португалии, хотя к тому времени я уже понял, что организовать семью из двух американских и двух немецких детей с мачехой-немкой будет невозможно.
Поэтому я вернулся в Рейнбек и, обнаружив, что между мной и Ренатой все кончено, улетел в Калифорнию один, погрустневший и поумневший. По крайней мере таким я себя ощущал, хотя в глубине души уже тогда затаил подозрение, что окончательно поумнеть мне не суждено. Я всегда буду наивным дурачком, какие бы преступления при этом ни совершал.
Мы с Винсентом по-прежнему лучшие друзья. Он меняет места работы, но никогда не теряет лица. Это представитель того редкого для нашего общества типа — «честного человека», которого когда-то безуспешно разыскивал Диоген. Он мудр, человек с широкими взглядами, но сторонится всего, что попахивает мистицизмом. Для него имеют значение факты, а не теории, мечты и бесплотные идеи.
По-моему, хоть мне и не нравится так говорить, все его невезение именно из-за того, что он подавляет в себе мечтателя. Винсент не дурак, но, по моему скромному мнению, лучше бы ему быть дураком. Однако он верный друг, настоящий друг на всю жизнь, и это компенсирует все его недостатки. Способность дружить намного важнее, чем успех в том или ином деле! Храни тебя Господь, Винсент, ты достойнейший человек!

Эмиль Уайт

Глядя ему в глаза, чувствуешь глубокую, необъяснимую грусть, несмотря на то, что он первый шутник и рассказчик, способный заставить слушателей и плакать, и смеяться.
Что в нем так легко привлекает женщин? За все время нашей долгой и тесной дружбы я так и не нашел ответа на этот вопрос. Оставалось только качать головой и втайне завидовать, потому что даже в таком отдаленном месте, как Биг-Сур, его дом словно бы служил остановкой на полпути для всех особ женского пола, следующих транзитом, особенно для восточных женщин.
Конечно же, он был чудесным поваром, очень внимательным, всегда готовым помочь и по-настоящему сочувствующим. Но не только это привлекает женщин в мужчинах, ведь если бы их восхищали только его кулинарные таланты, вряд ли бы они прыгали к нему в койку tout de suite*. Эмиль обладал даром быстрого реагирования par excellence**: ему достаточно было бросить на женщину взгляд, чтобы она моментально поняла, как далеко он может зайти с ней. Обычно — дальше некуда!

* тотчас же (фр.).
** от природы (фр.).

В Эмиле забавным образом смешивались дерзость и почтительность. Если ты приходишь к нему с женой, возлюбленной или просто женщиной, с которой собираешься перепихнуться, гляди в оба, ибо не успеешь моргнуть, как она уже окажется с Эмилем в его комнате, где он будет показывать ей свои петуньи, а между делом целовать и лапать прямо у тебя под носом — абсолютно бессовестно, но сохраняя совершенно невинный вид. У нас вошло в привычку называть его поведение «европейским обхождением», потому что Эмиль утверждал, будто американские женщины предпочитают, чтобы их насиловали, а европейские — чтоб их обхаживали и добивались, — главное, никто не хочет показаться легкой добычей. Но в Вене и Будапеште, по рассказам Эмиля, уложить женщину в постель было так же естественно, как перейти от стола в гостиную; это происходило между прочим, вдобавок к хорошей еде, питью и разговору. Секс шел на десерт, а не стоял в обычном, банальном меню. Но вот почему восточные женщины клевали на такое поведение — это и впрямь загадка.
Надо заметить, что, в совершенстве владея техникой соблазнения, Эмиль был к тому же настоящим ценителем женщин. Он знал, как доставить им удовольствие, где приласкать, как заставить их рыдать и смеяться без особых усилий. Да и его дом всегда представлял собой маленький музей, вне зависимости от того, где он жил — в жалкой лачуге или милом маленьком коттедже типа того, что он занимает сейчас. Эмилю нравилось показывать гостям свое жилище. Все вокруг было увешано его картинами и его фотографиями, уставлено его книгами — во всем элемент эротики. Естественно, расхваливая красоту или оригинальность предмета обстановки, он непринужденно обвивал рукой талию гостьи. Больше всего ему нравились сиськи и симпатичные попки. Он мог с такой любовью похлопать даму по попке, что не оскорбилась бы даже самая утонченная графиня. Любую пошлость скрадывало уважительное обращение. Позже Эмиль несколько угомонится и будет одаривать своим вниманием одну и ту же девушку не часами, а неделями, позволяя ей раз за разом возвращаться за добавкой.
Мы, его друзья и соседи, внимательно следили за маневрами профессионала. Иногда он как бы устраивал показательные выступления, словно говоря:
— Думаешь, к этой просто так не подъедешь? Смотри же!
И операция начиналась. Его маневры были столь эффективны и проводились в такой откровенной манере, что нам уже начинало казаться, будто все женщины только того и ждут, чтобы их прилюдно ощупали. Разумеется, это нравилось не всем бабам; слыхал я, как и его упрекали в бесчувственности, в шовинизме, в свинстве, наконец.
Но будем откровенны: большинство наших знакомых женского пола обожали Эмиля. Это напоминает мне о моей первой встрече с этим бабником. Я приехал в Чикаго к Бену Абрамсону, владельцу книжного магазина «Аргус», об Эмиле Уайте я никогда не слышал. Я шел по Мичиганскому бульвару, как вдруг мне наперерез бросился человек с бурными приветствиями. Это «Ой, а вы случайно не Генри Миллер?» я слышал уже тысячу раз, но на этот раз все было по-другому — Эмиль действительно читал мои книги! (И по сей день он помнит их содержание лучше меня самого. Если я не уверен, в какой книге искать тот или иной эпизод, я пишу Эмилю и всегда получаю верный ответ.) Продолжением нашего случайного знакомства послужило приглашение пообедать с ним и парочкой его друзей. Я с готовностью согласился, сразу же поняв, что это не какой-нибудь там человечишка, а один из моих братьев по крови, и пошел к нему. К моему удивлению, за столом уже сидели несколько привлекательных девушек. Они были предназначены мне, так Эмиль и выразился, словно бы предлагал мне букет красных и белых роз. Еда, кстати, была превосходная: ленч состоял из холодного мяса, икры и копченой рыбы — сплошное наслаждение! Я совершенно нормально отнесся к тому, что девушки были не только поклонницами Генри Миллера, но и любовницами Эмиля Уайта. Все до одной находились в полном моем распоряжении — опять-таки по выражению Эмиля, — но я не спешил этим воспользоваться. Забыл сказать, что в магазине Абрамсона я повстречал другого пылкого поклонника и собирателя моих работ. Он настаивал, чтобы я во время своего пребывания в Чикаго остановился у него. От этого приглашения я вряд ли смог бы отказаться, поскольку карманы мои, по обыкновению, пустовали. Этот парень был выпускником Мичиганского университета, очень начитанным, женатым и, видимо, весьма состоятельным, вот только со склонностью к грязным книжонкам, фоткам и порнушным фильмам. Все свои сокровища такого рода он прятал в сейф и каждый вечер после ужина доставал их оттуда и демонстрировал мне. От картинок я устал довольно быстро, другое дело — фильмы. Ночь за ночью мы втроем с его женой просиживали в гостиной с напитками за просмотром очередного фильма, после чего возбужденная хозяйка дома тащила меня к себе в постель.
Но вернемся к гарему Эмиля. Одна из его подружек, которая не присутствовала на ленче, но слышала о моем приезде в Чикаго, пригласила меня однажды вечером к себе. Она не делала тайны из того факта, что хочет со мной покувыркаться. Думаю, прочитав «Тропик Рака» и «Тропик Козерога», она вообразила, что меня можно использовать в познавательных целях. Это была немного чудаковатая девица, в двадцать два года — все еще целочка, зато очень страстная. И помешанная на гигиене! Когда я засунул руку, чтобы приласкать ее киску, она тут же предоставила мне салфетки, чтобы вытереть пальцы. Я сказал, что вытирать ничего не хочу и что мне нравится вдыхать влажный запах ее влагалища. Обладательницу оного это почему-то шокировало. Я же говорю, она была просто помешана на чистоте. Естественно, она первая помчалась в душ, принесла теплой воды и вымыла мне пенис, не понимая, конечно, что так делают только в борделях. Плюс ко всему она была очень спортивной — почти акробатка. Она, должно быть, начиталась книг о тантрической йоге и фантастических позах этого культа, поэтому для двадцатидвухлетней девственницы была очень сведущей. Я чуть не свернул себе шею, стараясь угодить ей. Когда мы закончили — наконец-то! — она опустилась к моим ногам и расцеловала ступни, потом яйца и член, а затем и пупок, ласково воркуя всякие благодарности за то, что я вскрыл ее.
Наверное, через год после знакомства с Эмилем в Чикаго я обосновался в Биг-Суре. Я жил теперь на Партингтон-ридж, совершенно один, городской парень, который никогда не держал в руках ни пилы, ни топора. Эмиль, в то время занимавший на Аляске какую-то прибыльную должность, проведал, где я поселился, и написал, что хотел бы ко мне присоединиться. Он предложил мне стать моим поваром, посудомойкой, секретарем и телохранителем бесплатно. Я согласился, и он приехал через неделю, как всегда, с подарками. Одним из подарков оказались какие-то специальные деликатесы с Аляски, которые пошли на корм кошкам, страдавшим без кошачьей еды. (Кошки здесь были очень кстати, поскольку местность кишела крысами, полевыми мышами, сусликами, гремучими змеями и другими неприятными существами, не последним из которых является ядовитый дуб.) Когда Эмиль узнал, какая участь постигла подарок, он был не только шокирован, но и очень обижен, за что я не могу его винить. И все же он вскоре простил меня и, верный своему слову, стал помогать, как мог.
Длинными одинокими вечерами я частенько доставал свои акварельные краски и принимался рисовать. Эмиль поначалу очень внимательно следил за моей работой. Через некоторое время он пришел к выводу, что тоже мог бы рисовать, и начал содействовать мне. Если я рисовал, к примеру, дерево, он тщательнее прописывал его кору, украшал его дополнительными листьями и ветками, что-то в стиле Анри Руссо (по прозвищу Таможенник). Иногда он пририсовывал фигуру, обычно обнаженную. Результат чаще всего ужасал меня, зато Эмилю даже малейший опыт добавлял храбрости и самонадеянности. За очень короткое время он выработал совершенно самостоятельный стиль — нечто близкое к неопримитивизму. Людям его картины нравились — он продавал их за хорошую цену. Позже его вдруг одолели сильные сомнения в том, что он еще что-нибудь напишет, и он попытался выкупить некоторые из своих работ. Думаю, если бы Эмиль продолжал рисовать, его картины были бы известны по сей день и пользовались бы спросом.
Когда мы вместе жили на Партингтон-ридж, машины у нас не было. Однажды Эмиль смастерил для меня что-то вроде тележки, какие делают для себя дети в гетто, с ней можно было пройти две мили, загрузив бельем из прачечной, бакалейными товарами, керосином, которые почтальон доставлял к почтовому ящику на дороге. Я совершал эти походы в жокейском пиджаке и фетровой шляпе.
Эмиль никогда за словом в карман не лез. Он умел не только интересно рассказывать, но и толково рассуждать о мировой политике. На меня же разговоры о политике наводили тоску; я в ней совсем не разбирался и, даже если пытался скрестить с приятелем мечи на этом поле, раз за разом довольствовался поражением. Странно, но этот добрейший и милейший человек был крайне авторитарен и упрям как осел. Если я писал ему письмо, он неизменно начинал ответ с перечисления того, что я упустил, переврал и так далее. Скрупулезный до безобразия, точный, как школьный надзиратель...
При первом взгляде на его рабочий стол казалось, что это совершенно неорганизованный тип. Бумаги, документы грудами лежали даже на полу и кровати. Но, как Блез Сандрар, он знал, что где лежит, и мог найти это мгновенно. (Блез однажды показал мне свою комнатку в отеле, совершенно заваленную книгами. Они валялись вперемешку огромными кучами. В этих беспорядочных горах он пачками припрятывал деньги, которые хотел иметь под рукой. Так они были надежно защищены от потери. Блез прибегал к этим мерам каждый раз, когда отправлялся в длительное путешествие.)
Еще два слова о работе — Эмиль все делал сам, без помощи секретаря. Память у него тоже была что надо, никаких записей не требовалось. Короче говоря, ко мне в приятели набился «настоящий морской черт»! Его золотые руки могли починить что угодно: две хижинки, в которых Эмиль жил после того, как мы переехали из Партингтон-ридж, были построены практически голыми руками. Поскольку жили мы скромно, он устроил себе возле шоссе у Андерсон-крик что-то типа открытого гаража, который служил ему галереей. Чудо, что у него не сперли ни одной картины, потому что не помню, чтобы он относил их по ночам домой.
Как я уже сказал, у Эмиля была склонность к тому, что я бы назвал неопримитивизмом. Его мания к точности и подробностям, о которой я уже писал, нашли отражение в его живописи. Он вырисовывал улицы и лошадей, как архитектор, вычерчивающий план города, — мечтающий архитектор, надо сказать. Он удачно подбирал цвета, хотя страдал дальтонизмом. (Удивительно, если задуматься, как мало дальтонизм мешает занятиям живописью. Кажется, это Пикассо любил говорить: «Когда у меня кончается красный, я беру синий».) В некоторых своих работах — в «Тигре», например, — Эмиль бывал очень похож на Руссо. И все же, хоть мой друг и знал творчество этого художника, я сомневаюсь, что он испытал его влияние. Просто он, как и Руссо, старался рисовать вещи такими, какие они есть. Мы все видим мир собственными глазами, а глаза у Эмиля были очень специфическими. В некоторых своих полотнах он выступал как поэт, скорее всего дадаист. (Взгляните только на его картину «Сам я не местный». Она сама по себе первоклассная и очень в стиле Эмиля Уайта. А если не Уайта, то Курта Швиттерса.) Не знаю, почему он бросил рисовать спустя столько лет. Насколько я понял, он все время боялся, что никогда не сможет написать такие же хорошие картины, как предыдущие. Эмиль даже выкупил кое-что из своих старых работ. (Словно курица, которая боится потерять свой выводок.) Но ведь некоторые великие художники тоже так делали, хоть и по другим причинам.
Я уже упоминал пристрастии Эмиля к Weltpolitik*. Ради справедливости надо сказать, что это не единственное, о чем можно было говорить с Эмилем. Он родился в деревушке в Карпатах, но вырос в Вене. Во время неудачной революции он в возрасте пятнадцати или шестнадцати лет переехал в Будапешт помогать революционерам. Там его поймали и приговорили к расстрелу. Когда его поставили к стенке и он уже готовился к смерти, охранник вдруг увидел у Эмиля в кармане австрийские деньги и позволил ему бежать. Два года спустя Эмилю удалось добраться до Нью-Йорка, где ему помог один родственник. Хотел бы я вспомнить сейчас историю, связанную с этим родственником. Это одна из тех трагикомичных историй, каких много в книге Эмиля «Забавные истории», в пару к истории «Моя жизнь — это эхо».

* Мировая политика (нем.).

Судьба нанесла ему два жестоких удара. Как можно было догадаться из всего вышесказанного, Эмиль был из тех, что не женятся. Из его гороскопов следовало, что с каждым браком чем дальше, тем хуже. Первая его жена, венгерка, дама с характером, была самой красивой женщиной из тех, что когда-либо появлялись в Биг-Суре, однако проблема заключалась не в ее красоте. Дело обстояло гораздо хуже — у нее было двое детей от предыдущего брака и один из них — слабоумный, да еще в тяжелой форме. Вместе с детьми она привезла и пианино, которому, впрочем, все обрадовались. Красавица чудесно пела, великолепно играла — в общем, само совершенство, если бы только не сынуля! Эмиль не выдержал этого испытания, они разошлись через пару недель.
Учитывая, сколько баб вешалось ему на шею, удивительно, что мой приятель не женился раз десять или двадцать. Через несколько лет после развода он женился во второй раз. Что его на это сподвигло — выше моего понимания. По-моему, она была лентяйка, да еще вечно в дурном настроении. Талантов у нее никаких не водилось, в том числе и материнского, хотя она родила Эмилю двух сыновей. Мамочкой пришлось стать Эмилю, любящему и детей вообще, и своих в особенности. Встречи с ним наводили на меня тоску: весь блеск улетучился из его глаз, они с женой редко разговаривали, нарочито молчали. Если вас приглашали на обед или ужин, то готовил его Эмиль; если детям требовалось внимание, за ними приглядывал Эмиль. Сыновья выросли яркими и послушными мальчиками, и Эмиль очень ими гордился. Вдруг однажды его жена объявила, что уезжает в Австралию с другим мужчиной, помоложе, и что мальчиков берет с собой. У Эмиля словно земля разверзлась под ногами, одна мысль, что он расстанется с сыновьями, разбивала ему сердце. Он сделал все возможное, чтобы оставить их у себя, но бесполезно.
Через несколько лет он задумал кругосветное путешествие с тем, чтобы задержаться в Австралии и повидать своих сынишек, которые уже подросли. Кто бы мог подумать, что Эмиль, умевший прожить на десять долларов в неделю, когда я впервые его встретил, станет столько путешествовать. (Ответ на этот вопрос вскоре нашелся.) В общем, когда он приехал к ним в Австралию, в их доме не нашлось даже кровати для него. Ему пришлось ночевать в сарае, на жестком железном полу посреди всякого хлама. Дети его не забыли, но были не так сильно рады, как он ожидал. Короче, воссоединение оказалось грустным и обернулось разочарованием. После Австралии Эмиль решил отправиться в Японию, что стало для него настоящим отдохновением. Япония, а точнее, японцы поддержали его стремительно падающее настроение. Здесь он видел исключительно вежливость, доброту и красоту, за что моментально влюбился в эту страну. (Я всегда удивлялся, зачем вообще он вернулся в Америку — я бы на его месте остался.) Разумеется, старый развратник потерял голову от японских девчонок. Одну из них он даже хотел привезти с собой в Америку, но ее не пустили родители. Помню, какую долгую переписку они вели после его возвращения в Штаты. Он то и дело показывал мне какое-нибудь из ее писем. Если не обращать внимания на хромавший английский, ее письма были само обаяние и нежность, если не считать совсем уж странных оборотов — странных не из-за акцента, а из-за того, что они выражали очень уж японские мысли. Больше всего мне нравилось (я даже написал это на стене моей студии): «Спасибо за то, что все время зовешь меня «дорогая». Грамматически это выражено совершенно верно, но вы когда-нибудь видели американку, благодарную зато, что ее назвали «дорогая»? Эмиль поехал в Японию еще раз, чтобы убедить подругу выйти за него замуж и переехать с ним в Биг-Сур, но вернулся ни с чем. Япония не подходит для романтики, это страна любви и самоубийства.
К счастью, как я уже говорил в начале этой главы, Япония сама пришла к Эмилю: один японец знакомил его с другим, и так до бесконечности. Почти невозможно было застать его без того, чтоб у него не гостила какая-нибудь японка — один вечерок, недельку, месячишко.
В первое время моего пребывания в Биг-Суре меня тоже часто посещали дамы, все — поклонницы. Однажды я заметил Эмилю, что гостей у нас слишком много, они мешают мне работать. У него был наготове ответ:
— Так отсылай их ко мне!
Что я и сделал, ко всеобщему удовлетворению. И действительно, некоторые наиболее романтичные мои поклонницы после визита в Андерсон-крик даже писали мне трогательные письма с благодарностями за то, что я познакомил их с таким очаровательным человеком, как Эмиль Уайт.
Но я забыл объяснить, как Эмиль выбился из грязи в князи. Насколько я помню, он зарабатывал себе на жизнь, продавая книги по почте. Вознаграждение, конечно, оставляло желать лучшего. Он зарабатывал десять долларов в неделю и умудрялся существовать на них. Разумеется, никаких излишеств: Эмиль никогда не пил слишком много, выкуривал всего три-четыре сигареты вдень, прекрасно обходился без радио и телевизора. Его единственным излишеством были женщины, но они ему ничего не стоили и даже, наоборот, частенько дарили ему очень практичные вещи. Думаю, что и за жилье он платил не больше семи-восьми долларов в месяц. Он жил рядом с горячими источниками, а ими тогда можно было пользоваться бесплатно, что позволяло ему принимать горячие ванны и даже стирать свое бельишко. Другими словами, как бы странно это ни показалось сейчас, в 1975 году, Эмиль тогда жил, как Рэйли, даже лучше — как паша.
Эмиль очень много читал. Во время пребывания в Чикаго он был завсегдатаем клуба «Дилл Пикл» *, известного благодаря таким писателям, как Бен Хехт, Максвелл Боден-хайм, Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Уильям Фолкнер и др.

* «Маринованные огурчики с укропом» (англ.).

Я упоминаю этот клуб, потому что Эмилю всегда приходилось иметь дело с писаками. Он не просто много читал, но еще и запоминал невероятно много. Я никогда не видел, чтобы он читал дрянную книжку, а этого я не могу сказать о большинстве моих интеллектуальных друзей. К тому же он пишет прекрасные письма. Иногда мне казалось, что он переписывается со всем миром. В глубине души, я думаю, Эмиль считал себя скорее писателем, чем художником. Может быть, долгое общение с писателями было тому виной. В то же время Эмиль отличался удивительной практичностью. Он не только мог сделать что угодно своими руками, но в голове у него было полно самых разнообразных идей. Уж не знаю, как ему это пришло в голову, но однажды он замыслил издавать журнал о Биг-Суре. И он не просто организовал журнал, но и сам писал для него статьи. Более того, он даже распространял их по побережью своими силами — та еще морока. Если люди писали ему, спрашивая что-нибудь о журнале, он лично отвечал им. Последствия его проекта в пору приравнять к чуду. Остается только вопрос — пошла ли его деятельность на благо жителям или во вред, ибо после его публикаций в ранее неизвестный Биг-Сур рванули толпы туристов. Впрочем, руку к этому приложил и я, ведь мои романы путешествовали по всему миру, а мои фанаты, приезжая, не только осложняли мне жизнь, но иногда творили и всякие бесчинства. В общем, Эмиль решил сделать красоту Биг-Сура основой для своего благосостояния. Он выпустил еще два путеводителя, один по Кармел-Хайлендс и окрестностям, а другой — по замку Хё’рст. Последний разошелся тиражом в триста тысяч экземпляров. На эти деньги мой друг мог предпринимать кругосветные путешествия, когда ему вздумается. Скажу кратко, что богатство его не испортило. Он оставался таким же скромным и экономным Эмилем, который ел одно и то же каждый день. Единственное, что он себе позволил, так это купил фургончик, на котором развозил свои путеводители вверх и вниз по побережью от Сан-Франциско до Сан-Луис-Обиспо.
Всего несколько лет назад казалось, что он при смерти: у него был паралич, и врачи считали это началом болезни Паркинсона. Эмиль отнесся к известию стоически и ни в чем не изменил своего образа жизни. За какой-то год его здоровье полностью восстановилось, так что сейчас, невзирая на возраст, он выглядит как нельзя лучше. Подружки, японки и все прочие, не покинули старика. Ему осталось только написать историю своей жизни, но я сомневаюсь, что он за это возьмется. Если бы не мое ухудшающееся зрение, этим занялся бы его дружок Генри Миллер, а так биографию Эмиля Уайта, видимо, напишет для женской библиотеки какая-нибудь феминистка типа Кейт Миллет!
Бели бы мне надо было написать эпитафию своему другу, она звучала бы так: «Это был человек, который искренне любил женщин, несмотря на все их слабости и недостатки, а может быть, благодаря им».

Эфраим Доунер

Uncore un juif! (Еще один еврей!) Но этот из диаспоры, а не из гетто. Хасид, бен Иешуа, второго такого среди евреев нет. Его двойника следовало бы искать где-нибудь среди арабов или персов, да что там — среди сектантов! Раньше я таких необычных, полнокровных, цельных людей не встречал. Мне бы хотелось написать о нем по-польски или на старофранцузском, английский слишком скучен и невыразителен, чтобы описать натуру такого человека. Среди всех моих друзей и знакомых он — единственный, у кого душа на первом месте.
Хасиды вроде него всегда вертятся вокруг тебя, хрустя пальцами и бормоча молитвы. От него голова шла кругом. Шумный, жадный до болтовни, словно заряженный током, он входит вам прямо в сердце и ставит там все с ног на голову. Он, конечно, еврей, но на самом деле он все что угодно, только не еврей. А это значит, что он еврей на 101 процент, еврей двадцать четыре часа в сутки, даже когда стоит перед холстом — потому что, как бы серьезно он ни относился к живописи, в его сердце всегда тексты библейские. Библия и «Дон-Кихот» — его самые любимые книги. Последнюю он перечитывает каждый год на языке оригинала, хотя мог бы прочесть ее также по-французски, по-польски и на идише, если бы смог достать переводы. Хотя Эфраим свободно говорит только на пяти языках, создается впечатление, что он знает как минимум десять, а то и все двадцать. Он всегда знает больше, чем вообще может знать человек.
О его детстве я не знаю почти ничего, даже не уверен, что он родился в Польше, поскольку он мог с тем же успехом родиться в каком-нибудь Минске или Пинске. Подозреваю, что его отец или дед был раввином, даже нет, не подозреваю, а уверен. А иначе откуда в нем такая экзальтированность?
Впервые я познакомился с этим феноменальным существом в Биг-Суре. Он жил в Кармел-Хайлендс, и мы раз в неделю проходили в нескольких ярдах от его дома, направляясь в Монтерей за продуктами. На обратном пути мы обычно заворачивали к нему и ужинали вместе с ним, его женой Розой и иногда их маленькой дочерью. Последняя вечно доставляла нам некоторые неприятности. Воспитанная двумя чрезвычайно либеральными родителями, она любила выставлять напоказ свое непослушание. Восстание против чего? Я сам задавался этим вопросом. В самых своих смелых выражениях она доходила только до того, чтобы обзывать родителей устарелыми. Однако даже Таше, как они ее называли, никогда не удавалось по-настоящему довести их. Эти люди обладали невероятным терпением, казалось, они способны понять что угодно и кого угодно.
Совместные ужины всегда становились для нас праздниками. Доунеры прекрасно готовили: все по высшему разряду — вина, коньяк, блюда. Но кульминацией, разумеется, были беседы за столом, в которых заправлял топ cher* Эфраим. Он словно только явился из раннего Средневековья и мог говорить о чем угодно, но к числу его любимых тем относилось все, что касается Ветхого Завета: пророки, чудеса, самый язык, будь то иврит, идиш или английский. Какое наслаждение было слушать, как он подробно рассказывает о «Книге Иова»! Он словно вдыхал в библейские тексты жизнь. Фигуры, о которых он распространялся, были неизменно отмечены величием — и мужчины, и женщины. При этом он умудрялся говорить о них как о своих старых знакомых. (Как же отличались его рассказы от длинных скучных поучений, которыми пичкали меня в пресвитерианской церкви! Никто бы не поверил, что речь идет об одних и тех же персонажах.)

* мой дорогой (фр.).

Особое внимание нужно уделить самому процессу приготовления еды. Роза обычно помогала мужу: кто-то занимался мясом, птицей или рыбой, а другой брал на себя овощи и подливки. Время от времени один из них отправлялся в сад за зеленью. Особой популярностью пользовалась петрушка, без нее и без чеснока не обходилось ни одно блюдо. Не важно, ругались супруги перед ужином или нет, наступал назначенный час, и они автоматически принимались за дело. За готовкой Эфраим обычно выдавал короткие спичи о «божественных» достоинствах петрушки, чеснока или чего-нибудь еще. Все это способствовало пробуждению аппетита. За столом, открыв трапезу короткой молитвой (на иврите), Эфраим вскоре начинал предаваться воспоминаниям о книгах, которые прочел или читал сейчас. Это вело к оживленным дискуссиям об авторах прошлого и настоящего — Сервантесе, Гамсуне, Прусте, Джойсе, О’Кейси и не в последнюю очередь об Исааке Башевисе Зингере, в котором мы оба души не чаяли. Доунер читал на трех или четырех языках, что делало его наблюдения еще более острыми. Он никогда не уставал превозносить идиш как письменный язык. Он заставлял меня стыдиться собственного пренебрежения к изучению идиша или как минимум принуждал читать английские переводы. (В результате для себя я вынес только, что идиш предпочтительнее иврита в качестве письменного языка.)
Разговор, конечно, крутился не только вокруг литературы. Мы касались многих предметов, включая астрологию.
После основных блюд мы обычно наслаждались божественным арманьяком или вишневой настойкой. Напитки еще больше развязывали Эфраиму язык, и теперь он начинал распространяться на тему французских вин и ликеров. Обо всем он рассуждал как знаток. Иногда мне казалось, что мой друг где-то присочиняет, но поймать его с поличным ни разу не удалось. То же касается и пинг-понга—нашего любимого времяпрепровождения. Не видел я никогда ни любителя, ни профессионала, который бы его обыграл. Он был не то чтобы очень уж умелым игроком, но зато неутомимым — настоящий бык! (Кстати, уверен, по восточному гороскопу он был Быком.) Эфраим становился другим человеком, когда брался за кисть, чтобы работать над очередным холстом. Прежде чем приступить, он совершал ритуал, в котором проявлялось все его благочестие. Сначала он надевал синий передник, а затем с короткой молитвой приступал к смешиванию красок. Я уверен, что прежде, чем коснуться холста кистью, он обращался с молитвой к своему Богу — чтобы ему было позволено сотворить в этот день что-нибудь достойное. За что бы он ни брался, он вкладывал в это душу и сердце.
С тех пор как я покинул Биг-Сур десять или двенадцать лет назад, я видел Доунера всего раз или два. В то время, хоть и высоко ценимый своими друзьями, он был мало известен в мире искусства, да это и не имело для него особого значения. Всю свою жизнь он был беден и воспринимал это как часть жизни артиста. Надо сказать, что в то время, о котором я рассказываю, мы оба прозябали в нищете, но из нас двоих Эфраим был гораздо изобретательнее. Когда мы с женой выходили из дома в город, он поджидал нас у бензоколонки возле своего дома.
— Как вы нынче? — спрашивал он. — Если вам нужны деньги, только скажите, я могу занять у кого-нибудь на бензоколонке.
Частенько бывало, что он всовывал мне в руку десятидолларовую бумажку. Сомневаюсь, что у него самого на счету завалялся хоть один цент, но, если ему что-то было нужно, он знал, как это достать. Он буквально «полагался на Божий промысел», а Божий промысел всегда был на его стороне, уж не знаю почему — из-за его удивительного милосердия или искренней веры, сложно сказать.
Я уже употребил слово «феноменальный» по отношению к своему другу. Его живой темперамент, неугасающий энтузиазм и неисчерпаемая энергия снискали ему всеобщую любовь. Эфраим был щедр до абсурдности. Если тебе нравилось что-то в его доме, он тут же отвечал:
— Возьми это. Оно твое.
В этом смысле он никогда не был так беден, как бывают другие, потому что чем больше он отдавал, тем больше получал. А брал он так же просто, как дарил. Бедность была для него знаком праведной жизни. Хотя он мог спорить о мелочах до скончания века, в либеральности ему тоже не откажешь: он понимал красоту и логику других религий. Приверженность к иудаизму не мешала ему быть человеком универсальным, средневековым схоластом — образованным, изощренным, ликующим, обращающимся с молитвой к своему Богу и Господину. Я много чего слышал о благочестии, но видел его на деле только у Эфраима Доунера. Его маленький домишко был прибежищем для тех, кто жадно искал знания и правды.
Он не так уж долго прожил в Кармеле, когда на него обрушился нескончаемый поток посетителей. Они съезжались со всего мира и неизменно бывали приняты по-королевски. Неистощимый Эфраим полностью отдавался гостям, никогда не говорил «извините, сегодня я слишком занят, чтобы повидаться с вами» или «прошу прощения, но у нас нет места для лишнего едока». Он умел обходиться малым. (Хлеб, рыба, вода, превращающаяся в вино...)
Однажды случилось настоящее чудо. Его жена Роза уже много лет была глухой. И вдруг, совершенно случайно, она наткнулась на врача, пообещавшего вернуть ей слух и сдержавшего свое обещание. Никогда не забуду, как она радовалась, что снова слышит, как поют птицы. Поскольку я и сам глуховат, то знаю, как это отрадно — слышать их чириканье в листве.
Как я уже говорил, жилище Доунеров было святым местом, на которое снизошла милость Божья. Согласно еврейской традиции, они никогда не пытались обратить кого-либо в свою веру. Как святой Франциск Ассизский, они одинаково привечали и атеистов, и католиков, и евреев. Вот это настоящий либерализм, а не тот, что бывает от избытка ума и начитанности!
Помню, как мы с Ив, моей четвертой женой, поженились во дворике их дома. Это была гражданская церемония, поскольку ни Ив, ни я не исповедовали никакой религии. Но это все-таки было религиозное венчание, поскольку его устраивали Доунеры. В любом случае это радостное событие ознаменовалось прекрасным обедом и распитием превосходного вина.
Хотя я только раз или два видел Эфраима со времен Биг-Сура, он оставил неизгладимый след в моей памяти. От него я узнал об искусстве жить больше, чем от кого-либо другого. Думаю, что какой-нибудь еврей отозвался бы о нем как о «хорошем иудее», но для меня он стал чем-то неизмеримо большим — хорошим китайцем, хорошим язычником (нехристианином), хорошим живым существом, а сегодня это так много значит. Мне не нужно благословлять его, он уже был благословен много лет назад. Самое его присутствие в моей жизни — это благо, забыть о котором невозможно. Моя любовь к Доунеру объясняется еще и тем, что он тоже когда-то жил и работал в Европе. Собственно, он там и родился, а в достаточно юном возрасте отправился в Париж. Он прекрасно знал город и, что важно, некоторое время чуть не умирал там от голода. Разумеется, у меня есть и другие друзья, которые жили в Париже, но они не получили, так сказать, настоящей парижской прививки. Кто не побывал в Париже, тот знает о жизни только из книг. Но с Эфраимом вспоминать об этом городе было все равно что вальсировать на пару: стоило произнести одно лишь слово — имя писателя или художника, название улицы или церкви, — и оно влекло за собой тысячи других. Больше ни с кем в Биг-Суре я не мог побеседовать о Нервале, Марселе Дюшаме, Вламинке, Матиссе, Утрилло, Франсисе Карко, Мэн Рее, Георге Гроссе, Жорже Дюамеле (и его повестях о Сатавене), Реверди, Роже Витраке, Задкине или о произведениях Андре Жида, Анатоля Франса, Андре Бретона (его «Наде») и других. Мы заражали друг друга своими воспоминаниями, могли воспламениться от одного названия улицы. Рю Муффетар или площадь Контрскарп, например! Улица Сены или Мазарини! Или Гран-бульвар! Или порт, или площадь Виолет! У каждого имелись свои истории, и им внимали понимающие уши. Просто упомянуть имя Андре Бретона было достаточно, чтобы мы потом не могли успокоиться часами, потому что Бретон тянул за собой сюрреалистов и бывших дадаистов. Кто в Америке знает хоть что-нибудь о Жаке Ваше, который сыграл такую роль в жизни Бретона? Кто когда-либо говорил о Максе Жакобе и его дружбе с молодым Пикассо? Кто читал захватывающую книгу «Ностальгия по Парижу» Франсиса Карко? Кто вообще когда-либо упоминая о Блезе Сендраре или Жане Жионо? Со всеми этими писателями и художниками у нас ассоциировались названия улиц, дорогие нашему сердцу, улиц, по которым мы бродили с пустыми желудками, улиц (и отелей), где жили и умирати великие творцы. Какая же разница между тем, чтобы просто пожить в Париже некоторое время или жить там в качестве «творца»? Все эти маленькие ресторанчики, где можно поесть по дешевке, — как же мы их обожати! Как здорово быть знакомым с каким-нибудь добрым французом, у которого можно занять пару франков в крайней нужде! Как маняще глядят скамеечки в парках на тебя, отчаявшегося, со стертыми ногами, готового сдаться! Да, во время этих ужинов chez* Доунера мы вспоминали нашу парижскую нищету. (Кто не голодал в Париже, тот не знает этого города.) Хотя мы оба не ходили в церкви, даже о них у нас сохранились сладостные воспоминания. И наконец, бродяги и проститутки — куда же без них! Иногда отбросы общества вели себя как королевские особы. У некоторых шлюх с Монмартра была просто незабываемая манера держаться. К чести французского народа, этим отверженным разрешалось ходить по улицам и даже заходить в рестораны и кафе, когда они могли себе это позволить. Они были важной частью парижской жизни.

* у (фр.).

В каком-то смысле главная черта парижанина — ничему не удивляться. Наверное, этим объясняется подарок Мэри Рейнольде, впоследствии любовницы Марселя Дюшама, — она подарила мне экземпляр «Тропика Рака», переплетенный в человеческую кожу. (Не помню, что с ним сталось: то ли его украли, то ли я кому-то передарил. Я бы многое отдал, чтобы узнать, в какие руки угодила эта редкость.)
Заговорив о Дюшаме, которого считаю самым цивилизованным человеком из всех, с кем когда-либо встречался, я вспомнил об одной замечательной встрече с ним. Как всем известно, в самом начале своего творческого пути он забросил живопись и увлекся шахматами. Однажды, когда я зашел к нему в гости, он спросил, умею ли я играть в шахматы. Я сказал, что умею, но довольно плохо. Но ему так хотелось с кем-нибудь поиграть, что он тут же ответил:
— Я отдам вам свою королеву, ладью и слона, а если этого недостаточно, то и пару пешек.
Услышав это, я сразу почувствовал себя проигравшим. Мы сели играть, и через несколько ходов я получил шах и мат. Поскольку я приехал в Париж в 1930 году, у меня было время, чтобы впитать в себя воздух сюрреализма. Андре Бретон был еще жив и считался родоначальником этого течения. Я прочел несколько его книг и был заинтригован, хотя, честно говоря, меня больше впечатлил Селин. В любом случае я хочу сказать, что это было время чрезвычайно интересных личностей, святых ли, грешных ли — не важно. Я был знаком с несколькими творцами — Максом Эрнстом, Оскаром Кокошкой, Мэном Реем, Дюшамом. Самого Бретона я видел только однажды, на какой-то сумасшедшей вечеринке, где произошла крупная драка. Я настиг Бретона возле камина, когда он, подперев голову рукой, равнодушно взирать на скандал. Он выглядел именно так, как его описывали, — знаменитость в чистом виде (или лишенный сана священник...). Что-то толкнуло меня подойти к нему и представиться. Он отнесся ко мне тепло и дружелюбно, вовсе не так равнодушно, как я ожидал.
Я вспоминаю сейчас эти моменты, поскольку ими были полны наши разговоры.
Вижу, что я уделил мало внимания картинам Доунера. Как уже было сказано, он относился к работе как к чему-то священному. К чему бы он ни прикоснулся, все наполнялось красотой и искренностью. Он то и дело продавал картины, но даже случавшиеся между продажами долгие перерывы не отвращали его от работы. Эфраим ходил в свою студию, как священник на мессу, каждый день. Он относился ко всему — даже самому обычному — с благоговением. Не важно, что он рисовал — натюрморт или пейзаж, — он восхищался и любил то, что делал. Все его работы содержали частичку его — сердца, печени, почки, не имеет значения, все было наполнено душой. Без души картина, как и человек, становилась для него мертвым телом. Теперь, думая о тех днях, я понимаю, что мой друг принадлежал к тому небольшому числу американских художников, которые понимают благословляющую силу бедности. Будучи стопроцентным евреем, он все же понимал Франциска Ассизского и восхищался им. Думаю, что он, как и я, предпочитал его Иисусу... В то же время не обошлось в моем друге Доунере и во всем, что он делал, без налета донкихотства. В его рассказах даже пророки были похожи на Дон-Кихота — хотя разве на самом деле не были?
В заключение хочу добавить, что не встречал больше людей, которые могли бы спорить так упорно, как он, часами, совершенно при этом не раздражаясь. Он всегда знал, как ответить мягко, чтобы успокоить собеседника. Всегда в конце спора он вставал и, с хрустом сгибая пальцы, читал молитву. Pax vobiscum, cher ami! Мир Вам, дорогой мой друг!

Джек Гарфайн

Детство он провел в немецком концлагере, но даже там он был любимчиком богов, хотя и познал дискриминацию в чистом виде.
Что больше всего меня в нем поразило при нашей первой встрече, так это его знание английского — неродного языка. Можно сказать, что при нашем знакомстве искры так и брызнули в разные стороны: я нашел не только любезного, обаятельного и живого человека, но еще и великолепного рассказчика, который умеет прямо-таки зачаровывать слушателей.
Его карьера режиссера началась довольно рано, в Нью-Йорке, с первой пьесы ОЧСейси, «Тень стрелка». Из школы, которую он основал позже, вышел целый ряд выдающихся актеров.
Не надо было его знать долго, чтобы понять: после театра он больше всего любил женщин. Джек любил их, как садовник любит цветы, а скрипач свою скрипку — без церемоний, но со сладострастием.
Подобно Наполеону, мой друг убежден, что лучшая защита — нападение, и поэтому с одинаковым успехом нападает на все; он наделен невероятной жаждой жизни и с одинаковым аппетитом поглощает вещи и людей.
Разговаривая с ним, понимаешь, что он получил необыкновенное образование. Такое впечатление, что он знает все — и притом великолепно! Наверное, и у него есть какие-то предрассудки, как и у всех нас, но он их не афиширует. Джек похож скорее на средневекового лорда, чем на современного человека.
При разговоре он весь приходит в движение, закидывая собеседника самыми ошеломляющими фактами и мнениями. Он всегда словно светится изнутри, всегда безумно влюблен.
Стриндберг — один из любимейших драматургов Джека, он знает его пьесы вдоль и поперек. Особенно ему нравятся «Фрекен Жюли», «Незнакомец» и «Кредиторы». Просто упомянуть Стриндберга или Достоевского достаточно, чтобы вызвать моего приятеля на многочасовой разговор. От своих студентов он ожидает почти невозможного. При этом он никогда не устает объяснять. Не важно, насколько хорошо, кажется, ты знаешь эту книгу, эту сцену, этого персонажа, Джек может объяснить, где и что ты недоглядел и не усвоил. Он способен с одинаковым пылом распространяться как о Талмуде или Ветхом Завете, так и о современной или античной драматургии, но едва только речь заходит о результатах, он становится так же безжалостен к своим студентам, как к самому себе. Цепкий, как бульдог, перфекционист, никогда не бросит дела, не доведя его до совершенства. С другой стороны, в нем всегда можно найти бездну нежности и почтения, а в человеке с такими разнообразными интересами и таким острым умом — это большая (или небольшая) неожиданность. Вот кем Джек точно не был, так это интеллектуальным снобом — он стольким занимался одновременно, на столько вопросов искал ответы, так стремился принимать правильные решения, что со временем стал «полноценным» человеческим существом. Он был словно орган, из которого можно извлечь тончайшую, благороднейшую музыку.
Мой приятель жил на широкую ногу, вне зависимости от того, мог он себе это позволить или нет; его сердце было открыто всему, а диапазон интересов просто необъятен.
Например, если мы не виделись пару недель, при встрече могло выясниться, что он за это время перечитал всех великих русских писателей или всех скандинавских драматургов или кое-что разузнал о гностиках. Я всегда удивлялся, узнавая, чем он в данный момент занимается. По сфере профессиональной деятельности я бы назвал его космологом — человеком, который изучает Вселенную.
Его студентки вечно влюблялись в своего неординарного преподавателя, а он — в них. «Все за любовь!» — таков был его девиз.
После общения с Джеком меня всегда охватывало желание двигать горы. Этот человек был полон сюрпризов, иногда эротических, в других случаях — интеллектуальных.
Он был глубоко религиозен, хоть не посещал ни церквей, ни синагог. Из него бы вышел отличный раввин, судя хотя бы по тому, как он укладывал волосы.
Будучи перфекционистом, со студентами Джек иногда обращался довольно грубо, ибо сам обладал выносливостью титана и знаниями энциклопедиста.
Я уже говорил, что как читатель он был ненасытен: то, что однажды прочел, знал наизусть. Просто феноменально! А какое разнообразие в выборе материала для чтения! Я вот, хоть сейчас читатель из меня тот еще, не всегда могу изложить сюжет даже только что прочитанной книги, зато могу говорить о ней, кажется, бесконечно.
У Джека двое замечательных детей-подростков. Несмотря на то что они появились на свет в результате довольно бурного брака, особой нервности в них нет. Полгода они живут с матерью, актрисой Кэрол Бейкер, а полгода — с Джеком. Живя с матерью, они успели повидать мир, свободно говорят на нескольких языках. Для обоих родителей они просто отрада. Жизнь Джека с Кэрол Бейкер напоминала мне один из моих браков — там вечно штормило, шумело, зато никогда не бывало скучно.
Мой приятель очень религиозен, хотя не ходит в синагогу. Я остановлюсь на этом, потому что на первый взгляд он производит впечатление нерелигиозного человека. Один великий еврейский писатель где-то сказал: «Человек, который постоянно говорит о Боге, не верует». В самую точку! Зато в Джеке его вера чувствуется, даже когда он говорит о самых простых повседневных делах. По-моему, он похож на Кришнамурти, который был против мастеров, гуру и всех этих так называемых святых людей. Или на Рамакришну, который однажды велел своим ученикам не идти за ним, признаваясь, что его любовь к Богу — это порок...
Надеюсь, я достаточно прояснил свою точку зрения — еще проще я мог бы сказать, что Джек влюблен в жизнь, но это включает в себя всю жизнь. Он не знает ничего «более святого» — все свято, и зло часто порождает добро. Voila* человек, который мне по душе.

* Вот (фр.).

Как уже было сказано, Джек производит впечатление прекрасно образованного человека. Как ни странно, начало этому было положено в концлагере — мальчик приглянулся одному из охранников, и тот взялся научить его тому, что проходили в школе. Неожиданная, конечно, нежность со стороны убийцы-нациста, но тем не менее такой парадокс имел место. На Рождество, например, тюремщики угощали Джека куском торта и бокалом вина. Видимо, даже у чудовищ есть сердца... Возможно, именно эта внезапная доброта врагов сделала самого Джека таким всепрощающим и всепонимающим. Думаю, что это он однажды процитировал строчку из «Разговоров с Гете» Эккермана: «Сомневаюсь, что существует такое преступление, даже самое гнусное, на которое я хоть раз в жизни не почувствовал бы себя способным». Вот что можно было услышать, однако, от «первого европейца».
Джек обладает острым как бритва умом и горячим сердцем — редкая комбинация! Послушайся он своего рассудка, непременно стал бы знаменитым раввином, а прислушайся к зову сердца, стал бы святым, еврейским святым, bien entendu*. Но он, как уже было сказано, человек прошлых эпох... Сегодня из нас происходят великие грамотеи, ученые мужи, исследователи, даже музыканты, но нет настоящих отзывчивых людей. Образованным людям случается быть монстрами, религиозным — обманщиками. Все, к чему мы прикасаемся в современном мире, тронуто фальшью, это век пластика, ничто не есть тем, чем кажется.

* разумеется (фр).

А сейчас я, возможно, скажу нечто, что шокирует кое-кого из моих читателей. Думаю, что детство, проведенное Джеком Гарфайном в лагере, демонстрирует, как из зла рождается добро. Я не знаю, как иначе объяснить его благожелательность, его гуманность, его понимание и отзывчивость.
В конце концов, разве моя мысль так уж странна? Разве христиане не обязаны своим Христом предательству его ученика Иуды?
На днях я узнал из уст одного врача, побывавшего на войне, что, по его сведениям, больше половины охранников в лагерях были добровольцами из других стран, то есть не немцами.
Впрочем, хватит об этом... а то кто-то может вообразить, будто я пытаюсь оправдать нацизм, что чудовищно далеко от правды.
Я просто хочу подчеркнуть, что зло и добро смешаны в человеке. Никто из нас не видел совершенного человека, и хотя у нас перед глазами есть благороднейшие примеры, понятно же, что и они не святые. Мы также знаем, что кое-кто из так называемых святых был близок к тому, чтобы стать монстром.
Сменим тему. Лично мне особое удовольствие доставляло видеть, как Джек Гарфайн обнимает и целует женщину. И если это была похоть, то тогда придется и похоть назвать одной из его добродетелей.
Вообще-то я сейчас предпринял некое число довольно жалких попыток объяснить, почему Джек был действительно святым. Ну или святым, который от полноты своего сердца позволяет себе при случае согрешить. (И без этого фарса раскаяния после...) Нет, его поведение напоминает мне об основателе дзен-буддизма, религией которого было отсутствие религии. Ни раскаяния, ни вины, ни стыда! Как это освежает!

Джо Грей

Я собирался сделать эту главу последней, но вдруг понял, что не могу рисковать и откладывать ее на потом, когда моя жизнь может оборваться в любой момент. А мне бы не хотелось, чтобы «Книга о друзьях» осталась без Джо Грея, который столько для меня значил. Значил, сказал я? Я хотел сказать значит, потому что в моей памяти он жив как никогда.
Джо любили все — мужчины, женщины, дети и животные — и еще ненавидели. Рожденный и воспитанный в Ист-Сайде, Манхэттен, он обладал всеми качествами образцового представителя нью-йоркской популяции, которая дата миру столько знаменитостей. Вот только Джо не был так называемой знаменитостью, и это мне в нем особенно нравилось — отсутствие амбиций. Он довольствовался своей ролью фокусника и трюкача, каскадера, каковым стал после недолгой цирковой карьеры. Я уверен, что он бы с огромным удовольствием вообще ничего не делал и жил бы на небольшое пособие — так, чтоб можно было каждый день ходить на пляж, читать любимые книжки и иметь еще парочку симпатичных женщин на прицеле. Ах да, и еще чтоб рядом был его пес — Байрон, самый преданный приятель Джо.
Хотя его карьера боксера оборвалась очень быстро, она все же оставила на моем друге свой отпечаток, даже чисто внешне, а точнее, изменила его облик к лучшему. Свой типично семитский нос Грей сломал в одной из первых схваток, а закончил он выступать на ринге сразу после того, как был впервые нокаутирован. Это подействовало на него словно холодный душ, он вдруг осознал, что никогда не дорастет до своего кумира Бенни Леонарда.
Старший брат Джо Мак Грей (по прозвищу Киллер Мак) жил в Голливуде и хорошо зарабатывал, будучи менеджером у одной звезды. Мак убедил своего братца присоединиться к нему, обещая подыскать работенку в кино. Прежде чем отправиться в Голливуд, Джо сделал себе новый нос, прибегнув к помощи пластической хирургии. В результате из мордастого бугая он превратился в красавчика, пользующегося успехом у женщин. Итак, Джо сел на поезд и прибыл в солнечную Калифорнию, которая пришлась ему весьма по вкусу.
Однако он приехал туда не невинным мальчиком, а уже имея за плечами пару несчастных любовных историй. Неразделенная любовь. Как часто он заводил о ней речь за ужином! Джо, видимо, принадлежал к числу тех мужчин, что всю жизнь не могут оправиться от единожды пережитого женского предательства. Это сделало его недоверчивым, злопамятным, жестким. Впрочем, разбитое сердце не мешало Джо заводить себе сразу нескольких баб и пользовать их по полной. Он утверждал, что дело тут не в чувствах, а в банальном велении плоти, которой невозможно сопротивляться. Мой друг расценивал женщин лишь как обладательниц больших сисек, великолепных бедер, роскошных задниц и так далее. Он словно моментально разбирал их на части. Иногда мы с ним отправлялись куда-нибудь на уик-энд, и Джо показывал мне, как легко снять бабенку —любую бабенку! И, судя по его маневрам, это действительно было довольно нетрудно, хоть и несколько стеснительно. Он часто говорил, что больше всего любит горничных из Южной Америки, гнущих спину на богатые еврейские семьи в Беверли-Хиллс. Они «всегда благодарны» за хороший трах и еду. Однако Джо остерегался всаживать вечно вертевшимся рядом, словно в ожидании своей очереди, актрискам, какими бы красивыми или даже восхитительными они ни были. Гордячки его не привлекали, ну разве что он мог привести пару роскошных телок ко мне, шепнув вовремя «для тебя». Надо сказать, что я никогда в жизни не видел столько красивых женщин, но Джо их прелести не ослепляли, он четко распознавал, чего в них не хватало, и обдавал претенденток на секс презрением.
— Все, что они умеют, — говорил он, — так это читать с экрана.
В общем-то в этом была доля правды. Этот народец довольно пустоголов, если приглядеться. Хотя, разумеется, есть и исключения из правила. Или наоборот.
Не знаю, в чем дело — в грубой маскулинности или красивом носе, творении пластического хирурга, но бабы на Джо так и вешались. Я просто-таки дивился на женщин, с которыми друг меня знакомил. Да уж, вовремя я приехал в Лос-Анджелес! Как раз чтобы повстречать Джо в доме нашего общего знакомого и быстро с ним подружиться. Джо испытывал ко мне нечто вроде обожания. Он как раз начал читать мои книги незадолго до непосредственного знакомства. Прежде он не очень много читал, хотя, как ни странно, любил Байрона, которого цитировал наизусть, Шелли и Китса. Он даже собаку свою назвал Байроном.
В общем, все сложилось так, что теперь, приводя женщину в дом, Джо в первую очередь стремился одарить ее возможностью увидеть «великого, гениального Генри Миллера». Словно бы он приносил мне свежие цветы...
Доверчивым дурам было все равно, что Джо им покажет. Его всегда раздражало — впрочем, он не показывал этого, пока девушка не уходила, — то, как легко и свободно я ее принимал, как обнимал и целовал, к примеру. Грубый и резкий Джо не привык к такому поведению. Или, с другой стороны, может быть, он считал, что девушке стоило бы больше сопротивляться?! В глубине души он хранил в себе остатки пуританизма, как любой американский мужчина. По-видимому, из меня это выбили годы, проведенные в Париже. Впрочем, во всем остальном я был гораздо наивнее и невиннее Джо, за что заслужил от него обидное прозвище «романтик».
Мой друг пришел бы в ярость, скажи я ему, что не возражаю, чтобы любимая женщина причиняла мне боль. Уж если я люблю, сказал бы, то люблю и тело, и душу. Разумеется, Джо считал меня мазохистом, или слепцом, или глупцом, что, впрочем, не мешало ему приходить ко мне за советом, ибо, несмотря на свое презрительное отношение к слабому полу, он все равно регулярно попадал в женские сети, постоянно покупаясь на их уловки. Разумеется, мои советы пропадали без толку. Нет, сэр, Джо Грею никто не будет указывать, что делать! Наши беседы по душам заканчивались обычно тем, что это он давал мне непрошеный совет. Но гораздо больше, чем советовать, Джо любил дразнить и всячески изводить своих друзей! Меня он третировал мастерски! Тем более что я сам напрашивался... Например, вскоре после знакомства с Джо я влюбился в Хоки Токуда, на которой вскоре и женился. Мой приятель страшно ее невзлюбил. В отличие от меня никаких особых качеств за японками он не признавал. Он подозревал, что все бабы пьют кровь из мужиков, а значит, и этой узкоглазой что-то от меня нужно... Я, конечно, понимал, что поведением Джо руководила ревность, ведь Хоки собиралась отнять у него лучшего друга, угрожала его статусу и все такое. Грей никак не мог понять, почему я пропускаю мимо ушей его проповеди, и это его еще больше раззадоривало и одновременно угнетало. Моя пассивность в спорах с ним и даже подобие согласия плюс ко всему прочему казались ему предательством по отношению к моей любви к Хоки.
И все же наконец пришел день, когда во время ужина втроем Джо стал уговаривать меня жениться на ней.
— Она будет тебе хорошей женой, — сказал он. Это была фраза, невероятная еще на предыдущей неделе. Из благодарности за его участие мы, черт возьми, чуть не взяли Джо с собой на медовый месяц в Париж, потому что он там никогда не был и очень хотел посмотреть, как там ведут себя артисты. (Возможно, под влиянием «Тропика Козерога».)
Однако смирение моего приятеля было обманчивым, с самого дня свадьбы он смотрел на Хоки как ястреб и каждый божий день спрашивал:
— Ну как? Еще не разочаровался?
И все в таком духе. Он был безжалостен. Каждая маленькая ошибочка, им обнаруженная, превращалась в драматическую сцену.
Вскоре он уже долдонил вечную песню: я же предупреждал, что она тебе не подходит. Порочный круг замкнулся! А поскольку я никогда не говорил ничего определенного ни за, ни против, Джо делал единственно верный вывод: браку его друга Генри Миллера пришел конец.
Так или иначе за игрой в пинг-понг мы забывали о дрязгах. Мы с Джо, иногда в компании двух-трех друзей, играли целыми днями без остановки. У Джо игра лучше всего шла под Пятую фортепьянную сонату Скрябина или «Ночной Гаспар» Равеля. Он был так же неутомим в своей любви и нелюбви к композиторам, как и к писателям. Что касается тех писателей, которых он не любил, я обычно разделял его мнение, но что касается композиторов, о нет! Джо неподражаемо точно формулировал свое одобрение или недовольство разными авторами. Для человека без особого образования странно, насколько верными оказывались его суждения. Было забавно наблюдать за тем, как мужчина, который с такой легкостью снискивал любовь и расположение женщин, всю свою страсть обратил на собаку. Байрон у нас всегда был на первом месте! Разумеется, эта чрезмерная любовь к собаке родилась после нескольких катастрофических неудач с женщинами. Его предавали трижды или четырежды, в результате чего мой приятель стал совершенно нечувствителен к чарам противоположного пола. Все свое внимание он теперь сосредоточил на Байроне и мне. Разумеется, без коротких интрижек не обходилось, но о настоящей любви не могло быть и речи. Джо совершенно не умел прощать: две-три измены — и вот человек становится абсолютно неумолимым по отношению к женщинам. Но я же говорю — вероломных предательниц это не останавливало. Чтобы не быть растерзанным, Джо снисходительно укладывал их в койку, а затем напрочь забывал. Все же он не мог воздержаться от флирта со всеми вытекающими, но никогда не говорил женщине «Я люблю тебя!». Слово «любовь» исчезло из его словарного запаса. Он частенько приводил ко мне своих телок и предлагал их, словно глоток сока. К счастью, его бабы не всегда горели желанием с радостью принять замену.
Джо тащил в дом не только женщин, но и всевозможные подарки: книги — чаще всего, затем — полезные для здоровья продукты, поношенную одежду (часто с плеча какой-нибудь кинозвезды) и записи Скрябина, Равеля, Дебюсси et alia*. Или новую упаковку мячей для настольного тенниса, поскольку они быстро у нас терялись. Помимо подарков для меня он всегда приносил что-нибудь моим детям — Тони и Вэл.

* и других (лат.).

Если он оставался на ужин (а он обычно оставался), то частенько перебирал с вином, виски или арманьяком, если у меня вдруг оказывалось что-то такое под рукой. Когда я предупреждал его, чтобы он был осторожен за рулем, он успокаивал меня, уверяя, что, даже если слишком напьется, Байрон доставит его домой в целости и сохранности.
Однажды вечером, изрядно набравшись, Джо ехал домой так осторожно, что вызвал этим подозрения полиции.
Едва он вылез из машины, копы забрали его в участок. Он умолял их не причинять вреда Байрону, предлагал заплатить за его содержание и корм, так что Байрона отпустили.
Эта ночь многое значила в жизни Джо. Каким бы разгильдяем он ни был, он не привык, чтобы его ставили в один ряд с теми отбросами, что сидели в кутузке. Он вышел из этой передряги сломленным и, будь он правоверным католиком или даже ортодоксальным евреем, тут же наложил бы на себя епитимью на месяц или около того. Пьянство это, впрочем, не остановило, зато уменьшило масштабы.
Я бы назвал Джо вечным студентом: не исключено, что книги так увлекли его именно потому, что он слишком долго не имел с ними дела. Ничто не могло удержать его во время читательских приключений. Читая мои книги, он всегда относился с вниманием к тем авторам, которых я упоминал. Так, он вскоре прочел Блеза Сендрара, Жана Жионо, Селина, Ричарда Джеффериса и многих других писателей, о которых слыхом не слыхивал за несколько месяцев до того. Очень часто, возвращая прочитанную книгу, он хлопал по ней и восклицал:
— Это чертовски хорошая вещь, ты знаешь? На что я отвечал:
— Да, Джо, поэтому я и посоветовал ее тебе. Тогда он спрашивал:
— И где ты только находишь такие книги? Роман Жионо «Песня земли» или что-нибудь из Исаака Зингера могли повергнуть моего приятеля в транс на неделю.
Надо сказать, что я никогда не видел у Джо в руках какой-нибудь дряни: он презирал людей, увлекавшихся бульварным чтивом. Он всегда имел с собой три или четыре книги на тот случай, если понадобится одолжить их хорошему человеку или, как он говорил, «тому, кто хочет быть излеченным». Дело в том, что Джо рассматривал хорошую литературу как терапию. Будучи иудеем, он ходил в синагогу только на Йом-Киппур. Ему дела не было до всяких наставлений, произносил ли их раввин или христианский проповедник. Все — одно дерьмо, так он считал. Джо не терял время на разговоры о политике, религии и даже кино. Мой приятель искренне жалел тех обманутых придурков, которые стекались в Голливуд в надежде стать когда-нибудь звездами.
И все же симпатия к наивным честолюбцам не мешала ему их использовать. Если он увлекался какой-нибудь начинающей актриской, то разыгрывал обычную партию голливудского повесы — обещал ей небо в алмазах, а именно хорошую роль, если она переспит с ним. Надо сказать, трахал он таких с симпатией, а если встречал ее через полгода на грани отчаяния, обычно произносил:
— Что с тобой? Разве я тебе не говорил, как надо себя вести? Ты зря теряешь время, ты не с теми трахаешься. Здесь никто не занимается сексом ради секса, только — ради еще одной ступеньки в карьерной лестнице. Они тут все мерзавцы, я тебе еще сколько месяцев назад сказал! Ни одного порядочного на сотню подлецов! Видишь, там парень стоит, — и он указывает на какого-нибудь известного актера, — да он бы вставил твоей бабусе, если бы думал, что это ему поможет. Берегись этих хищников!
Смешно, но Джо мог играть роль одновременно и защитника, и соблазнителя. И все его за это любили. Он не был мерзавцем вроде остальных, у него действительно имелось сердце и даже своеобразная совесть.
Играя в пинг-понг под звуки Пятой фортепьянной сонаты Скрябина (у нас было двенадцать вариантов записей ее исполнения), Джо уснащал свою речь цитатами из любимых авторов, рассказами о последней подцепленной им юбке (какие у нее сиськи, задница, бедра), и тут же — свежие новости об известных боксерах и рассуждения о пользе здоровой пищи, которую он с религиозным рвением поглощал каждый день.
Он так достал меня своей гребаной здоровой пищей, что однажды я составил список своих любимых блюд (все — с высоким содержанием холестерина, высококалорийные, жирные и страшно вкусные) и прикрепил его на двери кухни, а внизу большими буквами приписал: «Никакой здоровой пищи, пожалуйста!»
Помимо моих книг Джо любил и мои акварели. Он всегда выпрашивал у меня картины, чтобы давать ими взятки тому или иному парню на кастингах. Для себя же он довольствовался тем, что брал мои неудачные полотна и в конце концов увешал ими стены своего жилища. Как в литературе, так и в живописи Джо быстро научился выделять только лучшее. Модильяни был для него на первом месте, далее — Боинар, Джордж Гросс, Ренуар, Матисс. Пикассо он считал шарлатаном, а переубедить Джо в таких случаях невозможно.
Обо всем на свете Джо имел собственное, совершенно четкое представление. Если при первой встрече кто-то ему не нравился, он не церемонился и тут же заявлял об этом. Совершенно не важно, был это мужчина или женщина. С женщиной он мог смягчить лишь свои выражения, но не само отношение, зато с мужиками его заносило на славу. Только последний слюнтяй мог безропотно снести все те оскорбления, что мой приятель бросал ему в лицо. Обычно Джо старался до этого не доводить, он слишком хорошо знал, что может любого уделать в говно, но иногда просто не мог сдержаться. Его не останавливало даже то, что этот человек мог быть моим другом. После того, как тот уходил, Джо говорил:
— И он еще называет себя твоим другом?! Да как ты можешь терпеть такое говно? Да они просто лижут тебе задницу!
Ему было плевать, что обсуждаемому типу случалось занимать видное положение — быть врачом, артистом, психиатром. Последние пользовались у Джо особым презрением. Вообще же Джо старался не драться, а дарить людям хорошие книги. У него имелся целый список таких терапевтических книг — от Германа Гессе до Жана Жионо. В него входили и мои книги, которые всегда были у Джо под рукой и которые он при случае читал вслух.
У него также имелась специальная тетрадка, куда он выписывал цитаты из всех книг, которые прочел. Я старался пристроить этот цитатник в печать, но издатели не увидели в нем того, что видел я. Для меня сам этот блокнот был ключом к избранной литературе. Когда Джо нравилась какая-нибудь книга, он говорил о ней без остановки. Он рекомендовал ее всем, независимо от уровня их развития.
— Прочтите! — просто заявлял он. — И вам станет лучше.
Хотя он начинал как боксер, бокс был ему не так уж интересен.
— Все они мошенники, — поговаривал он, — сплошь мерзавцы.
Что касается рестлинга, то он никак не мог понять, почему такой человек, как я, каждую неделю смотрит его по телевизору. Я пытался объяснить ему, что мне безразлично, насколько это все фальшиво, мне все равно нравится: глазеть на этих мошенников интереснее, чем слушать умнейшую лекцию или какое-нибудь глупое шоу.
Джо редко давал советы, какой фильм глянуть, разве что он советовал иногда сходить на какой-нибудь средненький фильмец только потому, что там играл один из его приятелей. Мой друг был в хороших отношениях с несколькими крупными звездами. С Джорджем Рафтом он общался ближе всего, и Джо восхищался своим приятелем, что бы там ни говорили злые языки. Набор друзей Джо поистине удивлял — они все были очень разного общественного положения, из высшего общества и из низов, думаю, это очко в его пользу. И со всеми Джо говорил на одном языке. Отрабатывая дублером при известных актерах, он получал кое-какие клевые, но уже ненужные им вещички, и то и дело какой-нибудь из этих костюмов (баксов этак за 350) оказывался мне впору.
— Бери, — тут же говорил Джо, — это твое.
В связи с этим ни мне, ни ему не приходилось тратиться на одежду. (Большую часть жизни я носил чужую одежду. А с помощью Джо я уже в довольно преклонном возрасте вдруг начал одеваться как заправский щеголь.)
В самом начале нашего знакомства Джо любил приглашать меня в хорошие рестораны. Иногда я обнаруживал, что местечко он выбрал не из-за хорошей кухни, а из-за хорошенькой официанточки, на которую положил глаз. Несколько лет кряду мы регулярно посещали «У Стефанино» на Сансет-бульвар. Ему нравился и сам бар, и телки, которых там можно было снять, но больше всего — местная гардеробщица. «Настоящая баба», — говорил Джо, а это редкий комплимент из его уст. Она была итальянской актрисой, которая когда-то приехала в Голливуд, собираясь сорвать джекпот, но не преуспела в этом. Я тоже восхищался ею как «королевой эпизода».
Почти каждый день Джо можно было найти на пляже, у начала Шотагва-бульвара—он говорил, что ему нужно солнце. Но на самом деле он отправлялся туда за сексом. Частенько он указывал мне на женщину лет сорока или около того со словами:
— Господи, Генри, видел бы ты ее двадцать лет назад, когда мы познакомились. Какие буфера, какой зад!! Одна из лучших моих любовниц... И только посмотри на нее сейчас. Уже превратилась в старую кошелку.
На пляже он всегда был в кругу друзей обоих полов, они липли к нему, как мухи на мед. К большинству он обращался короткими репликами вроде «А почему бы тебе не подтянуть пузо, дружок?», или к женщине: «Что-то ты запустила себя, нет? Посмотри на свои сиськи — ну просто два кочана капусты!»
Его друзья воспринимали все это спокойно... Ему частенько приходилось оплачивать их аборты и разводы, но его это не угнетало.
— Такова жизнь, — говорил он и начинал рассуждать о Гогене или Ван Гоге. — Вот это, я понимаю, были ребята!
Молодых да ранних среди актеров он не уважал. Они были «несерьезны», по мнению Джо. Все актеры, которыми он восхищался, уже умерли.
Мой приятель всегда был в хорошем настроении, а если вдруг на душе скребли кошки, он этого не показывал. И излишне даже говорить, что он всегда был в прекрасной форме, несмотря на кратковременные запои.
Предоставленные ему неудачные акварели вскоре заполонили весь дом. Он то и дело пытался выманить у меня хорошую картину, а всего, чего он очень хотел, он обычно добивался, поэтому ему удалось-таки заполучить со временем несколько лучших моих работ. Да честно говоря, и те неудачные, которые он брал поначалу, были не так уж плохи.
Затащив к себе какую-нибудь крошку, за которой давно охотился, Джо всегда первым делом вел ее смотреть мои акварели, а затем потихоньку развертывал обычную стратегию — стакан дешевого вина, покореженная пластинка Дебюсси, расстеленный плед у мерцающего камина, и не успеешь оглянуться, а он уже стягивает с нее трусы. Все, что касается Джо, было вопросом техники. Если ты знаешь, как правильно разыграть козырь, ты отымеешь ее без лишних проблем. А если не знаешь, то ты неудачник! А Джо неудачником не был.
Ему то и дело приходилось уезжать из страны в качестве дублера Дина Мартина или какой-нибудь другой звезды.
Джо эти поездки доставляли наслаждение. Как любой другой турист, он отправлялся разглядывать достопримечательности: в Италии — места захоронения Шелли и Китса, в Швейцарии — замок на Женевском озере, некогда вдохновивший Байрона на создание «Шильонского узника», в Германии — озеро (в Штернберге), где утопили сумасшедшего Людвига Баварского. Естественно, по работе он побывал во многих знаменитых местах. В Швейцарии, например, он безуспешно пытался попасть в одну из резиденций Германа Гессе — в Тичино, на вершине горы. Джо сходил с ума по «Сиддхартхе» — для него, да и для меня, надо признаться, это было что-то вроде Нового Завета. Мы могли обсуждать эту книгу часами.
Слышать, как Джо рассуждает о любимых писателях в своей обычной манере, — это было что-то. Пруст, Эли Фор, Томас Манн, даже Джеймс Джойс... Хотя он признавал, что Джойс недоступен его пониманию.
Проходя через его спальню по пути в туалет, я всегда останавливался на пару минут, чтобы рассмотреть два предмета — во-первых, пару боксерских перчаток, подаренную его идолом Бенни Леонардом, во-вторых, маленькую фотографию его матери в рамочке. Это фото очень меня занимало. Когда я впервые спросил Джо, кто это, он ответил:
— Моя мама. Замечательная женщина. Я очень ее любил, она была так добра ко мне...
Почти каждый раз, проходя мимо этой фотографии, я расспрашивал его о матери, и его ответы всегда вызывали у меня чувство зависти. Если бы у меня была такая мать, какой описывал ее Джо, я мог бы стать совершенно другим человеком. Может быть, не таким известным, получше. Не иметь матери, которую любишь и которой доверяешь, — серьезная помеха в жизни. Я часто замечал, что некоторые отъявленные мерзавцы очень нежно относятся к своим матерям. Известный французский писатель, которого я обожаю, пишет где-то, что человек, который не любит свою мать, — чудовище. А я ненавидел свою мать всю жизнь! Кто-нибудь может спросить: как же можно, так уважая мать, по-свински относиться к другим женщинам? (Впрочем, вспомните, например, Наполеона...) На самом деле Джо любил женщин; просто он не мог простить им их измен. А с ним это произошло не единожды, а несколько раз. Я и сам так и не оправился от неудачи своей первой любви и вряд ли оправлюсь. Мне повезло, что я не перенес горечь этого фиаско на отношения с другими женщинами, хотя понимаю, что некоторые мои читатели могут сказать, что именно это со мной и произошло.
Нет, Джо все-таки, вполне естественно, влекли женщины. Он принимал их, как другие принимают цветы или экзотических птиц, но не доверял им. Никогда.
Чего я только не наслушался от него, когда пытался у него вздремнуть. Меня неожиданно будили ругательства и проклятия, изрыгаемые Джо. Открыв глаза, я обнаруживал, что он говорит по телефону с оскалом на пол-лица. Это значило, что он орет на девушку на другом конце провода.
— Сука! Я же сказал тебе, не смей мне звонить! Что у тебя опять? Еще один аборт или что? Я не собираюсь снова вытаскивать тебя из дерьма. Не стал бы, даже если бы мог. Какой смысл? Ты никогда ничему не учишься. Ты самая тупая сука, которую я когда-либо видел. Думаешь не тем местом! И кстати, хватит ломиться ко мне по ночам! Кончай пить! Попробуй не раздвигать ноги чуть что! Если тебе так уж невтерпеж, помастурбируй! Тебе не повредит. Слушай, а я думал, ты католичка, разве нет? Мне тебя жаль. Ты и так по уши в дерьме, а теперь вообще полная жопа!
Девушка пыталась как-то оправдаться, но Джо отрезал:
— Не хочу больше ничего слышать. Бросай его! Он недостаточно хорош для тебя. Козел! Почему ты не заведешь себе постоянного дружка типа меня, например? Не надоедай мне. У меня нет времени на шлюх вроде тебя.
Девушка пыталась что-то сказать. Подозреваю, что она доводила до его сведения, что любит его и только его.
— Слышали уже, — говорил Джо. — Меня не проведешь. Никого ты не любишь. Поняла? Так что давай, мне некогда. — И он вешал трубку.
Джо не приходил в гости, а как-то по-свойски забегал, без подарков, никогда не бывая подавленным или хотя бы даже не в духе. Он всегда был бурлив, шумен и полон всяких баек, точнее, настоящих жизненных историй. Вот он как раз подхватил новый необычный экземпляр — какие ноги! какие буфера! и так далее; или же познакомился с каким-нибудь писателем или актером; или что-нибудь вдруг напомнит ему о таком-то — парне, которого, если верить Джо, знает весь Голливуд. В любом случае известность этот парень приобрел благодаря своему огромному, практически лошадиному члену. О нем ходила байка, что якобы, идя по улице с одним своим приятелем, он вдруг извлек из штанов свое мясистое достоинство и вложил тому в руку. Джо тоже был горазд на всякие проказы. Если ему не нравился какой-нибудь парень — он обычно называл таких «гадами», — он мог с удовольствием позвонить тому в четыре часа утра и сказать:
— Эй, что с тобой? Уже половина восьмого. Я думал, ты встретишься со мной в семь.
И клал трубку. Разумеется, бедняге редко удавалось потом заснуть.
Он взял за привычку устраивать поздние завтраки в кофейне в Голливуде, где обычно встречались актеры. Джо был знаком со всеми. И презирал их. На эти собрания часто приходила известная киноактриса, собачница.
— Она любит своих собачек больше, чем мужчин, — поговаривал Джо. А затем добавлял шепотом: — Я знаю, она хочет со мной трахнуться, но меня это не прельщает. Я предпочитаю говорить с ней о собаках.
Если кто-то и любил собак, так это Джо. Он всюду таскал с собой пса Байрона и то и дело цитировал ему стихи его тезки. Животное было и впрямь уникальное, это признавали все, — не просто собака, почти человек. Он внимал каждому слову Джо, словно это было Священное Писание; смотрел на своего хозяина с такой нежностью, с таким обожанием; явно испытывал к нему нечто большее, чем банальная человеческая любовь. Если кто-то собак не любил, Джо терял к этому индивиду всякий интерес и уважение.
С другой стороны, когда уж Джо кто-то нравился, он не мог успокоиться, пока не совершал для того что-нибудь полезное. Что касается подарков, то мне он постоянно дарил еду. Джо жрал очень много и прекрасно разбирался в хорошей пище. Его задевало то, как я растрачиваю еду даром: недостача денег и продуктов не мешала мне подчас выбрасывать свою порцию в мусорное ведро. (Меня всегда бесило, когда мать заставляла доедать то, что осталось на тарелке. Иногда мне хватало мужества сказать ей, что я не ведро для отходов. Но с тупыми, консервативным немцами это было все равно что совершить смертный грех. Кстати, я заметил, что у евреев такие же обычаи.) Еще Джо задевало, что я не получаю удовольствия от здоровой пищи, которую он мне приносил и к которой я даже не притрагивался.
Несмотря на то что мой друг был евреем, я заметил, что со своими он общается не очень охотно. Они наводили на него страшную скуку. Обычно он прерывал изысканную дискуссию (о психоанализе, к примеру) словами:
— Пошли сгоняем в пинг-понг.
За такое можно было схлопотать по морде от какого-нибудь гоя, но евреи-интеллектуалы никогда не пускали в ход кулаки.
Также Джо был полон сюрпризов. Однажды он пришел весь поглощенный Монтенем, известным французским писателем. (Его записная книжка полнилась цитатами из Монтеня.) Сейчас Монтень, хотя и ценится высоко, редко становится предметом обсуждения за столом. А вот Джо мог рассуждать о нем часами.
Однажды он попросил у меня карандаш, взял стул и начертал на стене моей студии: «Человек, который женится на своей любовнице, подобен тому, кто блюет в свою шляпу, прежде чем надеть ее на голову», — и подписал: «Монтень».
Джо много чего нацарапал на стене моей студии. Кое-что было из Селина. Например: «Мочился я на это с высокой колокольни». Джо обожал Селина, как и все мы. Однажды я удивил его, сообщив, что французы считают Селина антисемитом.
— Даже если он и не любил евреев, он был великим писателем, — сказал Джо. — Все равно я предпочту Селина всем этим еврейским простофилям, которые одарили нас всяким дерьмом.
Таким был этот Джо — сплошная откровенность. Я любил своего приятеля за отсутствие амбиций и за то, что он занимался самообразованием. Никогда не забуду тот день, когда он открыл для себя дзен. Он явился ко мне с книгой под мышкой, широко ухмыляясь, и сказал:
— Генри, вот оно! В этом есть толк. Это начисто отрубает всю иудейско-христианскую чепуху. Это заставляет тебя разуть глаза, рассмеяться и хорошенько пернуть. Почему я раньше об этом не узнал? Это спасло бы меня от многих мучений.
Так он продолжал счастливо щебетать. Затем однажды вечером, когда мы смотрели телевизор, он впервые увидел Алена Уотса и взглянул на меня с глубочайшим изумлением.
— А почему бы им в синагоге не завести себе таких парней? — спрашивал он. — Черт возьми, Генри, в жизни не встречал такого толкового парня. Так ты, говоришь, с ним встречался? Завидую. А я тут, значит, ношусь с этими недоумками актерами, психами и прочим дерьмом...
И тут он снова пускался в рассуждения о ничтожных актеришках, которые только и умеют, что считывать текст с подсказок, не допуская ни единой мысли в свои пустые башки.
Однажды повстречав Джо Грея, ты уже не мог забыть его — словно тебя прошибло током. В самом начале нашей дружбы он часто таскал меня на голливудские вечеринки. Что за скукотища! Но Джо вечно успокаивал меня:
— Подожди немного, скоро появятся горячие дамочки.
Смешно, но он мог подойти и заговорить с любым важным гостем на вечеринке. Западая на какую-нибудь мордашку, он тут же обещал ей работу и все богатства мира. В бумажнике у него всегда имелись визитки с именем и адресом. По ходу вечера он рассовывал свои визитки, словно лотерейные билетики. Я всегда удивлялся тому, сколько девчонок их сохраняли и начинали названивать по указанному телефону буквально на следующий день. Но Джо к тому времени уже, разумеется, забывал даже, как их зовут.
— Ванда? — переспрашивал он. — Ах да, ты такая блондиночка, да?
— Нет, — могла ответить она простодушно. — Я низенькая, полноватая брюнетка.
— Тогда иди в жопу! — отвечал он и вешал трубку. Разумеется, каждый раз, беря меня с собой, он устраивал мне настоящую пытку — я сгорал от стыда.
— Это мой друг, Генри Миллер, писатель. Ну, вы знаете — «Тропик Рака», «В мире секса»...
Человеку, к которому он обращался, такие имена и названия, как Генри Миллер и «Тропик Рака», были совершенно незнакомы, но он с большим удовольствием изображал несомненную осведомленность. Некоторые из них даже напоминали мне, что мы встречались где-то в Париже, Лондоне, Берлине или где-то далеко в Южной Америке — в общем, везде, где они никогда в жизни не бывали.
На таких вечеринках я обычно приставал к Джо с одним вопросом:
— А когда мы будем есть? И что мы будем есть? Джо быстро наворовывал мне жратвы.
—Что ты все о еде да о еде?! — приговаривал он при этом. — Я притащил тебя сюда, чтобы поглазеть на цыпочек. Только глянь на ту вон, с большими сиськами! Хочешь, я вас познакомлю?
— А ты ее знаешь?
— Естественно, нет. Но какая разница? К тому же ты известный писатель. Она будет только рада познакомиться с тобой. Да она просто описается от удовольствия. Уж я-то этих сучек знаю!
Но меня в Джо Грее интересовали не бабы, которых он подкладывал ко мне в постель, а его мнение о книгах, которые ему нравились. Над его камином выстроились в ряд и чарующе светили корешками лучшие книги, о каких можно только мечтать. Берясь за книжку, он заглатывал сразу и крючок, и грузило, и удочку и уже с ней не расставался. Он не просто делал пометки и выписывал целые абзацы из любимых книг — он тут же читал все книги, которые автор мог упомянуть по ходу дела. (Не знаю лучшего способа выбрать для себя стоящее чтение.) Между прочим, и это говорит в пользу Джо, я знал только еще одного такого человека, который коллекционировал и читал замечательные книги, Джона Каупера Повиса. Навестив его в Уэльсе, я тут же обратил внимание на полку с книгами передо мной, где стояли Гомер, Вергилий, Данте, Вийон, Рабле, Достоевский, Шекспир, Марло, Вебстер, древнегреческие драматурги, Овидий, Лукреций, Лонгин и другие. Я был очень удивлен и спросил (довольно нагло), перелистывает ли он их хотя бы. К моему вящему изумлению, он ответил:
— Ну что вы, Генри, я перечитываю их все каждый год. А главное — он читал все в оригиналах! Конечно, Повис
был необычным человеком. Чтение и перечитывание классики не иссушало его, а наоборот, только увеличивало его любовь к жизни.
В Джо-читателе меня привлекало и его благоговение перед некоторыми писателями. Никогда не забуду, как он приступал к Ричарду Джефферису, автору «Истории моего сердца». Он таскал эту книгу с собой и совал ее всем подряд, хотели они этого или нет.
Помню, как он среагировал на первый прочитанный им роман Достоевского.
— Почему никто не сказал мне о нем раньше! — вскричал он. — Да это не писатель, это просто волшебник! Титан!
Но страннее всего было наблюдать, как он обрабатывает девушек, не выпуская из рук любимых книг. Как читатель уже, наверное, заметил, Джо считал баб тупыми созданиями. Мне нравилось смотреть, как он управляется с девушкой одной рукой, держа в другой Достоевского, к примеру. Если вдруг девушке случалось действительно любить книгу, которую Джо ей подсовывал, он был готов в буквальном смысле расцеловать ее попку. Вообще-то тупым бабенкам не полагалось любить Достоевского или Германа Гессе, другого любимца Грея.
Он привязывался к женщинам так же, как и к писателям и художникам. Просто невероятно, с каким жаром он мог превозносить достоинства новой шлюшки, на которую запал.
— Ты просто ее не знаешь, — говорил он. — Может, она и шлюха, но ей можно доверять.
— Что значит «доверять», Джо?
— Ну, то есть, если у тебя нет денег, нужна помощь, можно пойти к ней. Она поможет кому угодно. Я видел, как она отсчитала сотню баксов такому ублюдку, который и задницу-то ей лизать недостоин. Точно тебе говорю, в беде она настоящий друг. Она может даже бесплатно трахнуться, если, конечно, ты ей нравишься.
Другая могла понравиться ему, если она так же сходила с ума по здоровой пище, как и он. А третья — потому что любила собак.
— Между нами, — делился он, — я думаю, она с ними трахается. Заметил, как Байрон ее обнюхивает? Да, собак-то она любит, а кошек и птиц не выносит, представляешь?
Живя в этом сумасшедшем доме под названием «Голливуд», он познакомился с разными уродцами. Я имею в виду настоящих уродцев, которые выступают в шоу. Была одна карлица — она ему страшно нравилась, думаю, потому что она тоже любила читать.
Если Джо кого-то не любил (а не любил он обычно евреев, как это ни странно), то не выносил их и его пес Байрон. Я уже говорил, что Байрон был почти совсем как человек — он схватывал такие вещи, до которых ни за что бы не доперли тупые подружки его хозяина. Но вообще-то он был, конечно, скотиной — вечно пытался что-нибудь изнасиловать: ногу, мебель, дерево, хотя ни разу не спаривался по-настоящему. Это, конечно, ненормально, учитывая, что его хозяин и повелитель был большим знатоком женских прелестей. Как выяснилось позже, проблема заключалась в том, что Джо не считал окрестных сук достойными его пса. Многие наши друзья пытались подобрать Байрону подходящую пару, но так и не преуспели в этом. Джо говорил, что не променял бы Байрона даже на его копию, отлитую из чистого золота.
Когда Джо приходилось уезжать из города по работе, он жалел, что не может оставить трубку снятой, чтобы разговаривать со своим любимцем. Так, если вдруг Байрон при звуке его голоса лаял, Джо мог говорить с ним часами, на что не способен даже самый заядлый собаковод и кошатник. Иногда Джо элементарно не хватало денег на хорошую жрачку, но Байрона это не затрагивало — он всегда ел только самое лучшее и дорогое, и Джо это делало счастливым.
Однажды я встретил своего приятеля — он так весь и светился.
— Что случилось, Джо? — спросил я. — Чего это ты такой счастливый?
— Пойдем со мной, — сказал он. — Я просто прогуливаюсь по улице в надежде встретить одну дамочку, живущую в этом районе. Я тут флиртовал с ней...
Услышав слово «флиртовал», я просто не поверил своим ушам.
— Ну да, — продолжал он, — по-моему, она из таких... из романтичных. Ну, хорошо выглядит, одевается, воспитанная и все дела.
— Ну-ка, ну-ка, — приободрил его я, подозревая, что речь вдет о новой страстной влюбленности.
— Большего сказать не могу, — ответил Джо. — Боюсь, все уже кончено. Я ей не подхожу.
Он рассказал мне, как выяснил, что она возвращается домой по вечерам всегда в одно и то же время. Он выгуливал собаку и так наткнулся на нее — а она живет совсем рядом.
Однажды вечером, вместо того чтобы пройти мимо, поздоровавшись, он остановился и сказал:
— Привет, красавица, что-то ты рановато сегодня.
— А вам какое дело? — холодно отрезала она. — И почему вы шляетесь у моего дома каждый вечер?
— Потому что, — нашелся Джо, — я тебя хочу.
— Ах вот как, — спокойно ответила она, — можешь отсосать себе сам.
Такие слова его удивили.
— Разве так разговаривают с джентльменами? — спросил Джо.
— А где здесь джентльмены? — парировала она.
— Да ладно вам, леди, помягче, я же ваш сосед. Вы меня знаете?
— Нет, не знаю, — огрызнулась она. — Проваливай.
В это время откуда-то выскочил Байрон и встал на Джо лапами. Девушке собака понравилась, и она немного смягчилась.
— Красивый пес, — сказала она. — Откуда он у вас?
И тут Джо завел долгий рассказ, чтобы хотя бы удержать ее от немедленного бегства.
Девушка наклонилась, чтобы погладить Байрона. Джо же в свою очередь погладил ее по спине, а она сделала вид, что не заметила. Джо не растерялся:
— Почему бы нам не зайти ко мне на пару минут? Могу угостить чаем. Или чем ты хочешь?
К его удивлению, она не возражала, и, не успел он оглянуться, вот она уже в его квартире — изучает мои акварели, развешенные по стенам.
— Вы художник?
— Нет. Я снимаюсь в кино. Дублер. Иногда я дублирую Дина Мартина.
Вот, собственно, и все, что ему требовалось сказать. Беседа тут же перескочила на более интересные вещи. Разумеется, как и все остальные, услышав слово «кино», она растаяла. Джо не пришлось возиться с чаем — она глотнула чистого бурбона, обняла его и тут же нащупала член.
— Это было так легко, — сказал Джо.
— Ну и что потом — ты отымел ее по-быстрому?
— Нет. Я подумал — а пусть она попросит меня. Я велел ей прийти завтра. Вот увидишь, завтра она будет штурмовать мою дверь. Знаю я этих сучек. Она хочет не меня, а работу в кино. Я видел, как она изменилась в лице, когда я сказал про Дина Мартина. Она того и гляди думает, что я сперва оттрахаю ее, а потом сделаю звездой. Ну и дерьмо. Ничему они не учатся!
— И куда ты сейчас идешь?
— Да никуда. Просто выгуливаю Байрона.
Боюсь, что, пытаясь нарисовать как можно более полный портрет моего приятеля, я уделил слишком много внимания его недостаткам и слабостям.
Джо был одним из трех лучших моих американских друзей. Нет ничего такого, чего бы он не сделал для меня, попади я в беду. Всегда жизнерадостный, хоть и несколько взбалмошный, он умел яростно любить и ненавидеть. Для него не существовало полумер.
Многие считали себя его друзьями, но Джо был из тех, кто признает только двух-трех, а всех остальных держит за простых знакомых и собутыльников.
Если он с чем-то не соглашался, то наотрез, все переживал очень сильно, откровенно не любил лицемеров — ненавидел, когда говорят одно, а делают другое.
Женщинам он просто не доверял, а их тянуло к нему как магнитом. Джо считал, что огромная заслуга в этом принадлежит пластическому хирургу и его творению — красивому носу. Но я почему-то уверен, что и со старой своей картошкой он пользовался бы тем же успехом, потому что излучат тепло, энтузиазм и надежность. Он старался не обижать людей, а его мнение о себе как о целителе имело под собой основания. Все, с кем он вступал контакт, чувствовали, какие необычные вибрации исходят от этого человека. Даже его работодатели в кино признавали за ним это качество.
Он легко и сердечно смеялся и никогда не выказывал своего дурного настроения, а может быть, у него никогда его и не было.
Я часто говорил своему приятелю, что у него знахарский дар и ему следовало бы стать раввином, а не каскадером. Его способ лечения был необычным: он исцелял книгами. Он всегда носил с собой здоровенный блокнот с цитатами из прочитанных книг и, когда представлялась возможность, зачитывал оттуда что-нибудь нуждающемуся в исцелении. Если бы ему сказали, что этим же методом пользовались христианские миссионеры, он бы долго хохотал.
В общем, Джо был оригиналом — такого человека невозможно забыть, равно как и его пса Байрона. Люди спрашивали, как поживает Байрон, словно речь шла об общем знакомом, да и Джо относился к Байрону совершенно как к человеку.
Такое ухе мне выпало счастье — всегда иметь поблизости двух или трех друзей, на которых можно положиться. Даже если у тебя есть один хороший друг — это уже немало, тогда и нехватка денег — не такая уж беда. И когда я говорю «друзья», я имею в виду самых обычных людей, а не знаменитостей; людей, поражающих своей готовностью дарить, служить, помогать, явившись по первому зову. Почти всегда мои друзья обладали прекрасным чувством юмора. Они никогда не выступали в роли проповедников и советчиков, в них всегда была какая-то эксцентричность, ненормальность и напрочь отсутствовал эгоизм. Думаю, это можно назвать шутовством. В случае с Джо Греем неэгоистичность его проявлялась во всем, что касалось женщин, — и вовсе не оттого, что он их презирал, а оттого, что глядел на них как на дары свыше. Внешне могло казаться, что он обращается с ними как с животными, но мы-то знали, что это не так. Вовсе не «божественная дыра» делала его их слугой — он видел в них ангельскую сторону их существа. Он всегда старался защитить их от тех, кто может причинить вред и унизить. На свой особый манер он был рыцарем Круглого Стола. Инкогнито. Все друзья Джо действительно его любили — равнодушия в отношениях он не выносил. Побыв некоторое время профессиональным боксером, он иногда сносил самые невероятные оскорбления. В самом пылу ссоры, в баре, например, он мог схватить меня за руку со словами:
— Давай убираться отсюда! На улице я обычно спрашивал:
— В чем дело, Джо? Почему ты не врезал ему по морде? И он всегда отвечал:
— Потому что нельзя. И вообще нечего мараться о такого придурка. У него просто слишком длинный язык.
Позже, посмотрев один фильм, где Спенсер Трейси играет однорукого мастера джиу-джитсу, я оценил слова Джо, а также по-новому взглянул на себя, полностью полагавшегося на его привычку решать дело разговором, а не кулаками.
Один из самых ярких дней я провел с Джо в Биг-Суре. Боб Снайдер тогда снимал документальный фильм о моей жизни, и ему требовались виды Биг-Сура. Мы взяли с собой Мичио Ватанабэ, который жил тогда у меня в Пасифик-Пэлисадс. Я не был к тому времени в Биг-Суре уже около десяти лет. Маленький домик на Партингтон-ридж выглядел привлекательнее, чем когда-либо. Разумеется, мои спутники тут же влюбились в это местечко. А кто бы устоял? Ничего более похожего на Грецию нельзя себе даже вообразить. Мы провели там ночь, а по пути домой распевали старые песни. Даже Мичио, родившийся и выросший в Японии, уловил атмосферу. Прекрасный способ завершить прекрасную поездку. Этот последний визит сделал Биг-Сур еще более дорогам для меня. (Я говорю «последний», поскольку подозреваю, что дни моих путешествий уже в прошлом, равно как и дни моих трудов.)
Итак, Джо был дублером Дина Мартина, на некоторых фотографиях их просто не отличишь. Джо очень нравилось работать с Дином. Несколько раз он уезжал с ним за границу, в Мексику, — тогда Дин собирался снимать там фильм. Места это были опасные, но Джо нравились мексиканцы, а деньжата ему никогда не мешали. Поэтому вопреки предчувствиям он отправился в Мексику вместе с Дином, но через несколько дней вернулся в Лос-Анджелес. К моему изумлению, он пожаловался на плохое самочувствие и даже собрался к врачу. Я говорю о своем удивлении, поскольку Джо был здоров как бык, любил здоровую пишу, почитал доктора Билера и старался получать ежедневно необходимую дозу солнца и кислорода.
Думаю, что Дин уговорил его отправиться к собственному врачу—или личному доктору Элизабет Тейлор. Я пришел к Джо в тот же день, как он лег в больницу. Мне он показался совершенно здоровым. Когда я спросил, что у него болит, Джо затруднился с ответом — пробормотал что-то про нездоровую мексиканскую пищу.
А на следующий день мой друг умер — будучи замечательным примером прекрасного здоровья и joie de vivre*, не дожил до пятидесяти лет.
Кажется, его последние слова были о Байроне. Позже я узнал, что пса взяла к себе одна из дочерей Дина Мартина. Да хранит ее Господь! И по сей день меня частенько спрашивают: «Что же сталось со стариной Байроном?»

* умение наслаждаться жизнью; букв.: радость жизни (фр.).

Мой лучший друг

Хотите — верьте, хотите — не верьте, но это мой велосипед. Я купил его в Мэдисон-сквер-гарден по окончании шестидневной гонки. Он был сделан в Хемнице (Чехия) и принадлежал одному немецкому гонщику, судя по всему. От других гоночных велосипедов его отличало высокое расположение рамы.
У меня было еще два велосипеда американского производства, их я одалживал своим друзьям, когда им требовалось. Но на этом, купленном после гонки, никто, кроме меня, не ездил. Он был для меня чем-то вроде домашнего животного — кошки или собаки. А почему бы и нет? Разве он не был со мной во всех моих бедах и неудачах?
Да, тогда меня постигли все мучения первой любви. Как правило, ничего более ужасного в жизни не бывает. Мои друзья покинули меня (или я — их) один за другим. Я был заброшен и одинок. Не уверен, что родители знали о моем плачевном состоянии, но по крайней мере они догадывались: что-то меня угнетает. Этим чем-то была красивая девушка по имени Кора Сыоард, с которой я познакомился в старших классах.
Как я уже писал ранее, наша невинность простиралась до того, что мы и поцеловались-то всего раза два-три — на вечеринках и больше нигде. Хотя у нас у обоих дома были телефоны, мы никогда не созванивались. Почему? И сам не знаю. (Может быть, каждому из нас это казалось чрезмерной наглостью.) Мы писали друг другу, но нечасто: помню, каждый день, возвращаясь домой, я первым делом бросался к каминной полке, куда складывали письма, и почти всегда меня приветствовало пустое место.
Было время, когда я проводил большую часть времени в поисках работы; позже я отправлялся в кино или в театр (если мог себе позволить); но потом вдруг я забросил и это и вообще ничего не делал — только катался на велосипеде. Иногда не слезал с него с утра до вечера и без устали крутил педали. Иногда я наталкивался на участников шестидневных гонок в Проспект-парке, случалось, они разрешали мне задавать им темп по гладкой дорожке, которая вела из парка на Кони-Айленд.
Я обычно посещал все свои любимые места — Бенсон-хёрст, Улмер-парк, Шипшед-Бей и Кони-Айленд. И всегда, каким бы разнообразным ни был пейзаж, я думал о ней. Почему она не пишет мне? Когда состоится следующая вечеринка? И тому подобное. Никаких непристойностей, я не хотел даже переспать с ней или просто засунуть ей руку под юбку. Нет, эта волшебная сказочная принцесса оставалась неприступной даже в мечтах.
Я никогда не ездил в Гринпойнт, где она жила, и не разъезжал по улице в надежде увидеть ее, а укатывал вместо этого куда-нибудь далеко — в те места, что ассоциировались у меня со счастливыми днями детства.
Я думал о тех далеких временах с сожалением и тяжелым сердцем. Где они теперь—дорогие товарищи моей ранней юности? Проходят ли они через эту боль, как и я, — или, может быть, некоторые из них уже счастливо живут в браке?
Иногда, закончив читать хорошую книгу, я думал только о ее персонажах. Больше всего я размышлял о героях Достоевского, особенно из романов «Идиот», «Братья Карамазовы» и «Бесы». На самом деле они становились для меня не персонажами, а живыми людьми, населявшими мои мечты. Иногда, подумав о каком-нибудь абсурдном герое вроде Смердякова, я вдруг мог разразиться смехом только для того, чтобы, поймав себя на этом, быстро вернуть свои мысли к Коре, ибо отделаться от нее мне, одержимому, зачарованному, опустошенному безумцу, было не под силу. Наткнись я на нее случайно в одну из таких поездок, я бы, несомненно, лишился дара речи.
О да, иногда я получат от нее письма, обычно с какого-нибудь курорта, где она проводила летние каникулы. Послания были короткими, легкомысленными и, на мой взгляд, лишенными всякого чувства. Мои ответы вполне соответствовали ее письмам, если не учитывать тот факт, что сердце мое каждый раз разбивалось вновь.
Разбитое сердце! Как хорошо я прочувствовал, что это значит! Неужели все люди в этом возрасте проходят через такую боль? Неужели первая любовь всегда столь болезненна, неуклюжа и бесплодна, как моя? Или же я — особый случай, романтик чистейшей воды? Ответ на эти обращенные к самому себе вопросы был написан на лицах моих друзей. Как только я упоминал имя Коры, они моментально теряли ко мне всякий интерес.
— Все еще думаешь о ней? Тебе не надоело?
Подтекст в их реакции понятный — как можно быть таким дураком?
Пока мы неслись вперед (я и мой друг), я размышлял о своей ситуации снова и снова — как если бы доказывал теорему по алгебре. И ни разу я не встретил родственной души! Я был столь одинок, что начал называть велосипед своим другом. Я вел с ним долгие разговоры про себя и, разумеется, ухаживал за ним изо всех сил: каждый раз, возвращаясь домой, я переворачивал его и, вооружившись чистой тряпкой, полировал спицы и втулки, затем чистил цепь и смазывал ее маслом. Эта операция оставляла уродливые следы на плитах дорожки, из-за чего матушка жаловалась и просила подкладывать под колесо газету, прежде чем его чистить. Иногда, разозлившись, она говорила мне с сарказмом:
— Странно, что ты еще не берешь его с собой в постель. На что я отвечал:
— И брал бы, будь у меня нормальная комната и большая кровать.
Вот еще с чем мне приходилось мириться — с отсутствием собственной комнаты. Я спал в узкой спальне — отгороженной части передней, украшенной единственной шторой, чтобы не мешал ранний утренний свет. Читать мне приходилось за обеденным столом в гостиной. Еще я пользовался гостиной, чтобы послушать записи на фонографе. Именно слушая свои любимые записи в мрачной гостиной, я сильнее всего страдал по Коре. Каждая запись, вставленная в аппарат, только усиливала мою печаль. Больше всего меня трогал — приводя от исступленного восторга к чернейшему отчаянию — еврейский певец Сирота. Вторым шел Амато, баритон из Метрополитен-опера. А затем уже — Карузо и Джон Маккормак, любимый мой тенор-ирландец.
Я заботился о своем велосипеде, как кто-то может заботиться только о «роллс-ройсе». Если ему требовался ремонт, я всегда отвозил его в одну и ту же мастерскую на Миртл-авеню, возглавляемую негром по имени Эд Перри. Он очень осторожно обращался с велосипедами, сразу же проверял, не вихляют ли колеса, а иногда делал для меня ремонт бесплатно, потому что, как он говорил, никогда еще не видел, чтобы человек был так влюблен в свой велик.
Все улицы в городе делились на любимые и на те, которых я избегал. На некоторых улицах окружение и архитектура поднимали мне настроение. Были прямые улицы, другие уходили вверх или вниз, были улицы, исполненные очарования, и улицы, скучные до безобразия. (Кажется, это Уитмен сказал где-то: «Архитектура — это то, что ты делаешь с домом, когда смотришь на него».) Словно маньяк какой-нибудь, я был способен вести сам с собой изощренный внутренний диалог и в то же время обращать внимание на то, мимо чего я прохожу. С велосипедом дело обстояло иначе: я должен был соблюдать осторожность, чтобы не упасть.
В то время чемпионом в спринте был Фрэнк Крамер, которого я, разумеется, обожал. Однажды мне удалось продержаться позади него во время его быстрого пробега от Проспект-парка до Кони-Айленда. Помню, как он хлопнул меня по спине, когда я поравнялся с ним, и сказал: — Молодец парень, так держать! Этот день вписан в мою биографию красными буквами. На короткое время я забыл даже о Коре и предался мечтам о том, как буду мчаться однажды по Мэдисон-сквер-гарден вместе с Уолтером Раттом, Эдди Рутом, Оскаром Эггом и другими звездами трека.
Постепенно, все больше привыкая проводить целые дни на велосипеде, я терял интерес к своим друзьям. Велик теперь стал моим единственным другом. Я мог положиться на него, чего не скажешь о людях. Жаль, что никто меня не фотографировал с моим «другом» — многое бы отдал теперь, чтобы знать, как мы тогда смотрелись.
Много лет спустя, в Париже, я купил себе новый велосипед, но самый обыкновенный, с тормозами. На моем прежнем, чтобы замедлиться, требовалось сделать небольшое усилие ногами. Можно было бы, конечно, вывести тормоза на руль, но тогда я бы почувствовал себя девчонкой. Ездить по улицам города на высокой скорости было и опасно, и очень увлекательно. К счастью, машины тогда попадались редко, опасаться следовало только детей, играющих на улицах.
Матери умоляли своих отпрысков быть осторожными и внимательно смотреть, не несется ли по улице какой-нибудь сумасшедший на велосипеде. Другими словами, я вскоре стал настоящим бичом нашего района. Однако вместе с тем я был и примером для подражания: все дети поголовно осаждали своих предков, клянча надень рождения такой же велик, как у меня.
Как долго может болеть сердце и не разорваться? Не знаю. Знаю только, что я вошел в томительный период заочного ухаживания. Даже на свой двадцать первый день рождения — большое событие в моей жизни — я сидел поодаль от нее, сгорая от смущения, не в силах открыть рот и признаться ей в своих чувствах. Последний раз я увидел ее вскоре после этого, когда, набравшись смелости, позвонил в ее дверь, чтобы сообщить о своем отъезде на Аляску, где собирался стать золотоискателем.
Расстаться с моим любимым чешским велосипедом было почти так же сложно. Должно быть, я отдал его одному из моих приятелей, но кому именно — не помню.
Несмотря на то что мое сердце было разбито, я все же не потерял способности от души смеяться. Когда у меня водились деньги, я всегда ходил на водевили или проводил вечера на Хьюстон-стрит на эстрадных представлениях. Пародисты из этих шоу вскоре стали очень известны на радио и телевидении. Другими словами, я мог смеяться буквально над собой, эта способность и спасла мне жизнь. Я уже тогда знал эту известную строчку из Рабле: «Смех — лучшее лекарство от всех болезней». Могу сказать по собственному опыту, что это великая мудрость. Но сейчас смех столь дорог и его так мало, что неудивительно, что всем заправляют торговцы наркотиками и психоаналитики.


назад  вперед

Наверх

О проекте Реклама на сайте Вконтакте Livejournal Twitter RSS

Система Orphus:  1. Нашли ошибку в тексте  2. Выделите её мышкой  3. Нажмите Ctrl + Enter
Система Orphus

© 2008–2015 READFREE