READ FREE — лучшая электронная библиотека
Писатели
АБВГДЕЁЖЗИЙКЛМНОПРСТУФХЦЧШЩЪЫЬЭЮЯ

Главная
Зеленый дом (La casa verde)

image

звездазвездазвездазвездазвездазвездазвездазвездазвездазвезда
Рейтинг книги:  0.0  Оценить книгу

Марио Варгас Льоса (р. 1936) — перуанский прозаик, один из ведущих писателей-новаторов современной латиноамериканской литературы, автор популярных во всем мире романов: «Город и псы», «Капитан Панталеон и Рота добрых услуг», «Тетушка Хулия и писака» и многих других. В романе «Зеленый Дом» Варгас Льоса использует изощренную технику монтажа с мгновенными переключениями времени и места действия, позволяющую увидеть действительность с разных точек зрения. Читатель! Прежде чем раскроешь эту книгу, выслушай честное предупреждение: если ты жаждешь попасть в мир мудрых мыслей и высокоинтеллектуальных сентенций, лучше уж вовсе за нее не приниматься. Герои «Зеленого Дома» занимаются контрабандой и ловлей черепах, совершают бандитские набеги и побеги из тюрем, предают, любят и убивают, страдают и кутят, и в этом водовороте захватывающих событий словно забывают о своем долге поделиться с нами хоть сколько-нибудь глубокими откровениями.

Автор: Варгас Льоса Марио

Скачать книгу Зеленый дом: doc | fb2 | txt


Часть I

Сержант бросает взгляд на мать Патросинию — слепень все там же. Лодка покачивается на мутных водах между двумя стенами деревьев, источающих горячие, липкие испарения. Укрывшись под навесом из пальмовых листьев от зеленовато-желтого полуденного солнца, голые до пояса, спят жандармы: голова Малыша покоится на животе Тяжеловеса, по телу Блондина ручьями струится пот, Черномазый храпит с раскрытым ртом. Лодку эскортирует туча москитов, между телами мелькают бабочки, осы, жирные мухи. Лоцман Ньевес левой рукой вертит штурвал, в правой держит сигарету, и его бронзовое лицо под соломенной шляпой хранит невозмутимое выражение. Странное дело, почему это здешние не потеют, как все люди? Мать Анхелика лежит на корме с закрытыми глазами; лицо ее изборождено бесчисленными морщинами; время от времени она кончиком языка слизывает пот, выступивший на верхней губе, и сплевывает. Бедная старушка, не по силам ей эти мытарства. Слепень взмахивает синими крылышками, плавно взлетает с розового лба матери Патросинии и, кружа, теряется в слепяще-белом свете. Лоцман приготавливается выключить мотор: подходим, сержант, за этой расселиной Чикаис. Но сержанту сердце говорит, что никого там не будет. Мотор умолкает, монахини и жандармы раскрывают глаза, поднимают головы, оглядываются по сторонам. Лоцман Ньевес, стоя, загребает веслом то слева, то справа, лодка бесшумно приближается к берегу, солдаты встают, надевают рубахи и фуражки, поправляют гетры. За излучиной реки стена зарослей на правом берегу внезапно расступается, и в прогале показывается узкая полоска красноватой земли — глубокий овраг, который спускается к маленькой бухте, полной тины, усеянной валунами, заросшей тростником и папоротником. У берега не видно ни одного каноэ, в овраге ни одной человеческой фигуры. Лодка садится на мель, Ньевес и солдаты спрыгивают и шлепают по свинцово-серой грязи. Так и есть, ни одной живой души, правильно говорят мангачи[1] — сердце не обманывает. Сержант стоит на носу, наклонившись над штевнем, лоцман и жандармы подтаскивают лодку к твердой земле. Пусть помогут мамашам, пусть возьмутся по двое за руки, сделают стульчик и перенесут их, чтоб не замочились. Мать Анхелика важно восседает на руках у Черномазого и Тяжеловеса, мать Патросиния с минуту мешкает в нерешительности, когда Малыш и Блондин берутся за руки и подставляют ей стульчик, а садясь, краснеет как рак. Жандармы, пошатываясь, идут через отмель и опускают монахинь на землю там, где кончается грязь. Сержант спрыгивает и подходит к откосу оврага, а мать Анхелика уже с решительным видом взбирается вверх по склону, следом за ней спешит мать Патросиния, обе карабкаются на четвереньках и скрываются в облаках красноватой пыли. Земля в овраге рыхлая, сержант и жандармы на каждом шагу увязают по колено, идут, согнувшись в три погибели, задыхаясь от пыли, прижимая платок ко рту. Тяжеловес чихает и отплевывается. Наверху они отряхают друг друга, и сержант осматривается: круглая поляна, горстка хижин с коническими крышами, узкие полоски маниоки и бананов, а вокруг густой лес. Между хижинами — деревца, с ветвей которых свисают овальные кошели — гнезда паукаров[2]. Говорил он матери Анхелике, нет, настояла на своем, а теперь сами видят — ни души. Но мать Анхелика снует взад и вперед, заходит в одну хижину, выходит и заглядывает в другую, хлопает в ладоши, чтобы разогнать мух, ни секунды не стоит на месте и издали, окутанная пеленою пыли, кажется не старушкой, а ходячей сутаной, неугомонною тенью.

I

Хлопнула дверь, и начальница подняла голову от письменного стола: в кабинет как вихрь влетела мать Анхелика и, остановившись, уронила бескровные руки на спинку стула.

— В чем дело, мать Анхелика? Что это с вами?

— Они убежали, мать! — пролепетала мать Анхелика. — Боже мой, все до одной.

II

— Ты сам дьявол во плоти, — сказала мать Анхелика и наклонилась над темной фигурой Бонифации, припавшей к земле, как затравленный зверь. — Злодейка, неблагодарная.

— Нет ничего хуже неблагодарности, Бонифация, — медленно проговорила начальница. — Даже животные благодарны тем, кто им делает добро. Посмотри на обезьянок, когда им кидают бананы.

III

— Не строй из себя маленькую девочку. Хватит реветь, для этого в твоем распоряжении была целая ночь, — сказала начальница.

Бонифация поцеловала край ее сутаны.

— Скажи, что мать Анхелика не придет. Скажи, мать, ты добрая.

— Мать Анхелика бранит тебя за дело, — сказала начальница. — Ты оскорбила Бога и обманула наше доверие.

IV

— Они стучали зубами от страха, — сказала Бонифация, — и я заговорила по-ихнему, чтобы они успокоились. Если бы только ты их видела, мать.

— Почему ты скрывала, что говоришь на языке агварунов, Бонифация? — сказала начальница.

— Матери и так чуть что шпыняют меня: опять из тебя дикость прет, опять ты ешь руками, язычница, — сказала Бонифация. — Я стыдилась, мать.

Часть II

Моторка рокоча подходит к пристани, и из нее выскакивает Хулио Реатеги. Он поднимается к площади Санта-Мария де Ньевы — жандарм бросает палку, собака ловит ее на лету и приносит хозяину — и, поравнявшись с капиронами, видит группу людей, выходящих из домика, где помещается губернаторская управа. Он машет им рукой, они смотрят на него, оживляются, кидаются ему навстречу — как они рады, вот приятная неожиданность. Хулио Реатеги пожимает руки Фабио Куэсты — почему он не известил его, что приедет? — Мануэля Агилы — они ему этого не простят, — Педро Эскабино — они бы приготовились принять его как подобает, — Аревало Бенсаса — сколько дней дон Хулио пробудет здесь на этот раз? Нисколько, он заехал буквально на минуту и тут же отправляется дальше, они ведь знают, что за жизнь он ведет. Они заходят в управу, дон Фабио откупоривает несколько бутылок пива, они пьют. Все ли благополучно в Ньеве? Что слышно в Икитосе? Как обстоят дела с язычниками? В двери и окна заглядывают большеротые скуластые агваруны с холодными глазами. Когда Хулио Реатеги и Фабио Куэста выходят на площадь, жандарм все еще играет с собакой. Они поднимаются по склону холма, направляясь к миссии, и из всех домов их провожают любопытными взглядами. Ах уж эти женщины, дон Фабио, из-за такого пустяка ему приходится терять целый день, он только к ночи доберется до лагеря, а дон Фабио — на что же тогда друзья, дон Хулио? Стоило написать ему несколько строк, и он бы все устроил. Конечно, дон Фабио, но пока он списывался бы, прошел бы добрый месяц, а кого все это время пилила бы сеньора Реатеги? Они подходят к главному зданию и не успевают постучать, как дверь открывается. Как поживаете, — засаленный фартук, — мать Гризельда, — сутана, — посмотрите-ка, кто приехал, — краснощекое лицо — не узнаете? Ах, это сеньор Реатеги — легкий вскрик — проходите, — приветливый жест, — проходите, дон Хулио, очень приятно, а его не удивило бы, если бы мать его не узнала, у него, должно быть, ужасный вид. Ни на минуту не умолкающая мать Гризельда прихрамывая ведет их через затененный переход, открывает дверь, указывает на брезентовые стулья — то-то обрадуется мать начальница, и как она ни занята — дону Хулио надо побывать в часовне, он увидит, сколько там изменений, — она сейчас же придет. На письменном столе — распятие и лампа, на полу — коврик из чамбиры, на стене — образ Божьей Матери. Ослепительно яркое солнце светит в окна и, как языки пламени, лижет потолочные балки. Всякий раз, когда Хулио Реатеги бывает в церкви или в монастыре, он испытывает, дон Фабио, необычайное чувство, задумывается о душе, о смерти, как в юности, когда эти мысли не дают нам спать по ночам, и с губернатором происходит точнехонько то же самое, дон Хулио, побывав у монахинь, он уходит другим человеком -помышляет только о высоких материях. Может быть, в глубине души они оба немножко мистики? Вот и он подумал то же самое — дон Фабио гладит себя по лысине, — как остроумно: немного мистики. Сеньора Реатеги посмеялась бы, если бы услышала их, ведь она всегда говорит — ты еретик, Хулио, и попадешь в ад, а кстати, в прошлом году он наконец доставил ей удовольствие — в октябре они съездили в Лиму. На шествие? Да, во славу Господа-чудотворца. Дон Фабио видел фотографии, но быть там самому, наверное, гораздо интереснее. Это правда, что негры одевались в фиолетовое? Да, и самбо тоже, и чоло, и белые, пол-Лимы ходило в фиолетовом, это что-то ужасное, дон Фабио, провести три дня в такой давке — дело не шуточное, что за толкотня, что за запахи, а сеньора Реатеги хотела, чтобы и он тоже надел монашеское одеяние, но на это он не пошел даже из любви к ней. Из сада в помещение врывается громкий шум голосов, смех, беготня, и они поворачивают головы к окнам. Шум голосов, смех, беготня. Очевидно, у девочек перемена. Сколько их теперь? Судя по шуму, человек сто, но дон Фабио говорит, что около двадцати. В воскресенье был парад, и они пели национальный гимн, очень хорошо, дон Хулио, на чистом испанском языке. Без сомнения, дону Фабио нравится в Санта-Мария де Ньеве, с какой гордостью он рассказывает о здешней жизни. Значит, губернаторствовать лучше, чем быть администратором гостиницы? А ведь если бы он остался в Икитосе, у него было бы сейчас хорошее положение, то есть в материальном смысле хорошее. Но губернатор уже стар, и хотя сеньору Реатеги может показаться, что это неправда, он не корыстливый человек. Помнит ли дон Хулио, как он говорил — вы и месяца не выдержите в Санта-Мария де Ньеве? А вот видите, выдержал и, если Бог даст, никогда отсюда не уедет. Почему он так добивался этого назначения? Хулио Реатеги до сих пор не может этого понять. Почему дону Фабио захотелось занять после него это место? Чего ему было надо? А дон Фабио: пользоваться уважением. Пусть дон Хулио не смеется, никто не знает, какие унижения ему приходилось терпеть, — пока дон Хулио не взял его в гостиницу, он жил милостыней. Ну полно, дон Фабио, что это он пригорюнился, ведь здесь, в Ньеве, все его очень любят, разве он не достиг того, чего хотел? Да, его уважают, жалованье у него, правда, не бог весть какое, но вместе с тем, что сеньор Реатеги дает ему, чтобы его поддержать, на жизнь хватает, и этим он тоже обязан ему, ах, дон Хулио, он не находит слов. Сквозь шум голосов, смех, беготню прорывается лай собаки и трескотня попугайчиков. Хулио Реатеги закрывает глаза, дон Фабио задумчиво поглаживает лысину. Да, знает ли дон Хулио, что умерла мать Асунсьон? Получил ли он его письмо? Получил, и сеньора Реатеги написала в миссию, выразила соболезнование, а он приписал несколько строк от себя, славная была монашенка, и дон Фабио: да, дон Хулио, он даже сделал не совсем законную вещь, распорядился приспустить флаг губернаторства, чтобы как-то присоединиться к трауру. А как поживает мать Анхелика? Эта старушка по-прежнему крепка как скала? Слышатся приближающиеся шаги. Они встают и идут навстречу начальнице. Дон Хулио, мать, — белая рука — для этого дома честь снова видеть в своих стенах сеньора Реатеги, она очень рада, садитесь, пожалуйста, а они как раз говорили о бедной матери Асунсьон. Бедной? Вовсе нет, ведь она на небесах. А как поживает сеньора Реатеги? Когда они снова увидят патронессу часовни? Сеньора Реатеги мечтает приехать, но так сложно добираться сюда из Икитоса, ведь Санта-Мария де Ньева, можно сказать, на краю света, и кроме того, разве не страшно путешествовать через сельву? Только не для дона Хулио Реатеги — начальница улыбается, — ведь он разъезжает по всей Амазонии и везде чувствует себя, как дома, но Хулио Реатеги делает это не ради удовольствия, если бы он сам за всем не смотрел, все пошло бы к чертям, простите за выражение, мать. Дон Хулио не сказал ничего неприличного, у них здесь тоже нужен глаз да глаз, чтобы избежать козней дьявола. Теперь воспитанницы поют хором и кто-то, видно, дирижирует ими. При каждой паузе дон Фабио аплодирует кончиками пальцев, улыбается, кивает. Получила ли мать письмо сеньоры Реатеги? Да, в прошлом месяце, но она не думала, что дон Хулио приедет так скоро. Вообще говоря, она предпочитает, чтобы воспитанницы покидали миссию в конце года, а не посреди занятий, но, поскольку он дал себе труд приехать лично, ради него они, конечно, сделают исключение. А он, по правде говоря, решил одним выстрелом убить двух зайцев, ему надо было заглянуть в лагерь под Ньевой — там, говорят, лесорубы нашли розовое дерево, вот он и воспользовался случаем, чтобы заскочить сюда. Начальница кивает. Их воспитаннице поручат ухаживать за девочками? Так как будто писала сеньора Реатеги. Ах, мать, если бы вы видели, какие это прелестные девочки, дон Фабио представляет себе, а начальница знает их по фотографиям, которые прислала ей сеньора Реатеги, старшенькая просто куколка, а у малышки такие огромные глаза. Наверное, пошли в мать, ведь сеньора Реатеги такая красавица, дон Фабио говорит это с полным уважением, дон Хулио. Их няня вышла замуж, а мать начальница не представляет себе, до чего мнительна сеньора Реатеги, она бракует всех девушек, которые приходят наниматься, говорит, что они грязные, что они заразят девочек какими-нибудь болезнями, ей вечно мерещатся всякие ужасы, а в результате вот уже два месяца она у них сама за няньку. В этом отношении — дон Фабио слегка подается вперед — сеньора Реатеги может быть совершенно спокойна — хлопает себя по колену, — отсюда ни одна девушка не выходит грязнухой или больной — улыбается, — не так ли, мать? — делает легкий поклон — приятно смотреть, в какой чистоте их держат, а Реатеги — да, мать, меня просила замолвить за нее словечко супруга доктора Портильо. Что, у нее тоже затруднения с прислугой? Да, дон Фабио, в Икитосе все труднее найти дельных людей, нельзя ли и для нее прихватить одну из девушек, мать? Да, можно, дон Хулио, — начальница слегка поджимает губы, — но пусть он не говорит об этом так легко, — голос ее становится тонким — миссия не агентство по найму прислуги. С лица Реатеги сбегает улыбка, он смущенно похлопывает ладонью по подлокотнику. Может быть, она превратно истолковала его слова? Начальница разглядывает распятие, дон Фабио ерзает на стуле, потирает лысину, моргает, — может быть, мать превратно истолковала слова дона Хулио? Но начальница продолжает: ему известно, из какой среды вышли эти девочки, как они жили, пока не попали в миссию, — Хулио Реатеги уверяет мать, что это просто недоразумение, что она его неправильно поняла, — а по выходе из миссии девочкам некуда деться, в индейских деревушках неспокойно, и даже если бы можно было разместить девочек по семьям, они уже не свыклись бы с этой жизнью, что ж им, опять ходить голыми — начальница делает любезный жест, — поклоняться змеям — но улыбка у нее ледяная, — есть вшей? Это его вина, мать, он неудачно выразился, и она придала его словам другой смысл. Но они не могут и оставаться в миссии, дон Хулио, это было бы несправедливо, не правда ли, они должны уступить место другим. Предполагается, что такие люди, как они, помогут матерям включить этих девочек в цивилизованный мир, что они облегчат им доступ в общество — как раз это он и имел в виду, мать, разве она его не знает? — и в миссии дают приют этим детям и воспитывают их для того, чтобы обращать души к Богу, а не для того, чтобы поставлять служанок состоятельным семьям, пусть он простит ее за откровенность. Он это прекрасно знает, мать, и поэтому он и его супруга всегда сотрудничали с миссией, но если его просьба неуместна, будем считать, что этого разговора не было, и пусть, ради Бога, мать не беспокоится. Насчет них начальница не беспокоится, она знает, что сеньора Реатеги весьма благочестива и что девочка будет в хороших руках. Но доктор Портильо, мать, лучший адвокат в Икитосе, бывший член парламента, если бы речь шла не о достойной, известной семье, разве Хулио Реатеги взял бы на себя смелость хлопотать за нее? Но он повторяет: пусть мать больше не думает об этом, и начальница снова улыбается — он обиделся на нее? Ничего, всем время от времени делают внушение, и это никому не вредит — Хулио Реатеги откидывается на спинку стула, — мать, так сказать, выдрала его за уши, заставила почувствовать себя виноватым, ему это только полезно, а начальница: если дон Хулио ручается за этого сеньора, она ему верит, но не позволит ли он задать ему кое-какие вопросы? Какие угодно, мать, он понимает, что предосторожности никогда не мешают, это вполне естественно, но она может ему поверить, доктор Портильо и его супруга — прекрасные люди и будут обращаться с девушкой очень хорошо, кормить и одевать ее, и даже платить ей жалованье. В этом начальница не сомневается, дон Хулио. Она опять поджимает свои тонкие губы. Ее интересует другое. Будут ли они заботиться, чтобы девочка сохранила то, что приобрела здесь? Не допустят ли они по небрежности, чтобы пошло насмарку то, что ей дали в миссии? Вот что она имеет в виду, дон Хулио. Ах, мать не знает Портильо! Анхелита каждый год устраивает рождественские праздники для бедных, она сама собирает пожертвования в лавках и раздает их в предместьях. Мать может быть уверена, что Анхелита будет брать с собой девушку на все церковные процессии, какие будут в Икитосе. Матери не хочется больше докучать ему, но у нее есть еще один вопрос: возьмет ли он на себя ответственность за обеих девушек? Еще бы, мать, с величайшим удовольствием, на случай любой жалобы или какого-нибудь происшествия он готов подписать надлежащее обязательство от своего собственного имени и от имени доктора Портильо. Значит, они договорились, дон Хулио, и начальница сейчас приведет девочек; а кроме того, мать Гризельда, конечно, приготовила для них что-нибудь освежающее, при такой жаре это не повредит, не правда ли, и дон Фабио радостно воздевает руки: они всегда так любезны. Начальница выходит. Солнечные пятна на потолочных балках уже потускнели; из сада все еще доносится пение воспитанниц. Что это значит, друг мой? Кто ей дал право? По милости этой монахини он провел пренеприятные минуты, дон Фабио, а тот: это чистая формальность, дон Хулио, просто матери очень любят этих сироток, и им грустно расставаться с ними, вот и все. Но разве офицерам из Форта Борха они задают такие вопросы? И разве к инженерам, которые проезжают через Ньеву, они лезут с такими сонетами? Оставьте, пожалуйста, дон Фабио. Лицо губернатора приобретает удрученное выражение. Мать, наверное, не в духе из-за какой-нибудь неприятности, не стоит обращать внимание, дон Хулио, но Реатеги не успокаивается: и пусть ему не говорят, что военные будут с ними обращаться лучше, чем они, военные заставят их работать как скотину, это уж точно, и не будут платить им ни сентаво, можете быть уверены, известно ли дону Фабио, какие гроши получают военные? И кроме того, его достаточно хорошо знают, и если он рекомендует Портильо, это что-нибудь да значит, дон Фабио, скажите на милость, где это видано. Хор в саду внезапно смолкает. Губернатор не понимает, в чем дело, начальница всегда такая обходительная, такая вежливая, ну да ладно, пусть дон Хулио не портит себе кровь. Он и не портит себе кровь, но его, как и всякого другого, возмущает несправедливость. Видимо, кончилась перемена. Дон Фабио костяшками пальцев барабанит по подлокотнику — ему тоже, дон Хулио, взвинтила нервы мать, он чувствовал себя, как в исповедальне. Они оборачиваются, и дверь открывается. Начальница несет блюдо с пирамидой печенья, а мать Гризельда — глиняный поднос со стаканами и кувшином, в котором пенится какой-то напиток. Две воспитанницы в кремовых пыльниках остаются возле двери, оробелые и нахохлившиеся. Браво, сок папайи! Ах уж эта мать Гризельда, всегда она их балует, и дон Фабио встает, а мать Гризельда смеется, прикрывая рукой рот. Монахини расставляют стаканы и разливают сок. Воспитанницы жмутся друг к другу возле двери, искоса поглядывая на посетителей. У одной из них рот полуоткрыт, и видны маленькие, остро отточенные зубы. Хулио Реатеги поднимает свой стакан — большое спасибо, мать, он просто умирал от жажды. Но они должны попробовать печенье, и пусть угадают, из чего оно, ну-ка? Ну-ка, дон Фабио? Они просто не представляют себе, такое вкусное, — из батата? — такое воздушное, — из маиса? — и мать Гризельда разражается смехом — из маниоки! Это ее собственное изобретение, и, когда он привезет сеньору Реатеги, она даст ей рецепт, а дон Фабио отпивает глоток и закатывает глаза: у матери Гризельды ангельские руки, за одно это она должна попасть в рай, а она: молчите, молчите, дон Фабио, пусть лучше они нальют себе еще сока. Они пьют, вытаскивают носовые платки, вытирают оранжевые следы вокруг губ. У Реатеги на лбу блестят капельки пота, лысина губернатора сияет как зеркало. Наконец мать Гризельда убирает со стола и уходит, шаловливо улыбнувшись гостям. Реатеги и губернатор смотрят на воспитанниц, те как по команде опускают головы. Здравствуйте, девушки. Молчание. Начальница делает шаг к двум неподвижным фигурам: ну подойдите же, что вы стоите у двери? Воспитанница с острыми зубами, волоча ноги, подходит чуть ближе и останавливается, не поднимая головы, а вторая не двигается с места, и Хулио Реатеги: ты тоже, дочка, не бойся, я тебя не съем. Воспитанница не отвечает, и лицо начальницы вдруг приобретает загадочное, слегка насмешливое выражение. Она выжидательно смотрит на Реатеги, и в его глазах загорается огонек любопытства. Губернатор манит рукой воспитанницу, которая стоит у двери, а начальница с улыбкой указывает на нее — дон Хулио ее не узнает? — и Хулио Реатеги поворачивается к девочке, моргая, смотрит на нее, шевелит губами, щелкает пальцами: ах, мать, неужели это она? Начальница утвердительно кивает. Ну и ну, Ему бы это и в голову не пришло. Она очень изменилась, дон Хулио? Очень, мать, если он приедет с ней, сеньора Реатеги будет очарована. Да ведь они же старые друзья, дочка, разве она не помнит его? Девочка с острыми зубами и губернатор с любопытством смотрят то на начальницу, то на Реатеги, а та, что стоит у двери, слегка приподнимает голову. Ее зеленые глаза контрастируют со смуглым лицом. Начальница вздыхает: с тобой же говорят, Бонифация, что это за манеры. Хулио Реатеги все рассматривает ее — Боже мой, мать, прошло уже года четыре, как время летит, как ты выросла, дочка, посмотрите только, совсем взрослая девушка. Начальница кивает — ну, Бонифация, поздоровайся же с сеньором Реатеги, — снова вздыхает — она должна его почитать, и его супругу тоже, они будут к ней очень добры. И Реатеги — не надо дичиться, дочка, они с ней немножко потолкуют, ведь она теперь прекрасно говорит по-испански, верно? И губернатор подскакивает на стуле — да ведь это та самая девочка из Уракусы! — и хлопает себя по лбу — ну да, конечно, наконец-то сообразил. А начальница -не строй из себя дурочку, Бонифация, дон Хулио подумает, что ей отрезали язык. Да что это ты, дочка, почему она плачет, что с ней случилось? Бонифация стоит, подняв голову, по щекам ее текут слезы, толстые губы крепко сжаты, и дон Фабио — ба, ба, глупышка, она должна радоваться, теперь у нее будет домашний очаг, а девочки сеньора Реатеги просто ангелочки. Начальница побледнела — что за глупая девочка! — теперь лицо у нее такое же белое, как ее руки, — о чем она плачет? Бонифация широко раскрывает свои зеленые, влажные глаза, пробегает по коврику — дочка! — падает на колени перед начальницей — глупышка! — хватает ее руку и прижимает к своему лицу. У девочки с острыми зубами вырывается смешок, а начальница лепечет — успокойся, Бонифация, и смотрит на Реатеги, — ведь она ей обещала, и ей, и матери Анхелике. Она пытается высвободить, руку, о которую Бонифация трется лицом, а Реатеги и дон Фабио смущенно и благожелательно улыбаются. Мясистые губы жадно целуют бескровные пальцы, а девочка с острыми зубами смеется, уже не таясь. Неужели она не понимает, что это делается для ее же блага? Где же с ней будут обращаться лучше, чем в доме сеньора Реатеги? Разве Бонифация забыла, что она обещала ей всего полчаса назад? И матери Анхелике тоже. Так-то она держит слово? Дон Фабио встает, потирает руки — ах уж эти девочки, такие чувствительные, чуть что в слезы, пусть дочка сделает над собой усилие, вот она увидит, как хорошо в Икитосе, какая добрая, какая святая женщина сеньора Реатеги, а начальница просит дона Хулио извинить ее, ей очень жаль, эта девочка никогда не капризничала, она просто не узнает ее, да успокойся же, Бонифация, и Хулио Реатеги — какие могут быть разговоры, мать, не хватало еще, чтобы она извинялась. Девочка привязалась к миссии, в этом нет ничего удивительного, и пусть лучше она не едет против воли, пусть лучше останется с матерями. Он возьмет другую, а Портильо придется поискать няню в Икитосе, но главное — пусть мать не беспокоится.

I

— Смотрите, — сказал Тяжеловес, — дождь перестает.

Серое небо рассекли, как трещины, голубые просветы, и, хотя в облаках еще погромыхивало, дождь уже прошел. Но в лесу, казалось, еще моросило: вокруг сержанта, жандармов и Ньевеса с ветвей деревьев, с усиков папоротника, с палатки скатывались крупные, теплые капли, и от этого грязь на берегу, превратившемся в трясину, пузырилась, будто кипела. У берега покачивалась лодка.

II

— Здесь я чувствую себя хорошо, дон Адриан, — сказал сержант. — Здесь такие же ночи, как у нас. Теплые и светлые.

— Да, нет края лучше Монтаньи, — сказал Ньевес. — Паредес в прошлом году был в Сьерре и говорит, что там унылые места — ни деревца, одни только камни да облака.

Они сидели на террасе. Высоко стояла полная луна, и небо было усыпано звездами, и звездами была усеяна река; вдали, за лесом, окутанным мягкой тенью, фиолетовыми громадами вырисовывались отроги Кордильер. В камыше и папоротнике квакали лягушки, а в хижине слышался голос Лалиты и потрескиванье хвороста в очаге. На ферме громко лаяли собаки — дрались из-за крыс, если бы сержант видел, как они за ними охотятся. Ложатся под бананами и притворяются спящими, а как подойдет какая-нибудь поближе — хвать, и только косточки хрустят. Это их лоцман научил.

III

Сержант, свесив голые ноги, сидел на крылечке поста. От порывов свистевшего в ушах ветра колыхался лес на холмах, гнулись капироны на площади Санта-Мария де Ньевы и даже хижины ходили ходуном. Селение тонуло в темноте, жандармы храпели, лежа голышом под москитными сетками. Сержант докуривал сигарету, когда на Ньеве из-за камышей внезапно показалась лодка с коническим шалашом на корме, бесшумно скользившая по воде. Тумана не было, и при свете луны с поста был ясно виден причал. Из лодки выскочила маленькая фигурка, пробежала между приколов по направлению к площади, скрылась в темноте, минуту спустя показалась опять, уже неподалеку от поста, и тогда сержант узнал Лалиту по ее решительной походке, пышным волосам, широким бедрам и размашистым движениям крепких рук. Он поднялся и стал поджидать ее.

Часть III

Лейтенант машет рукой до тех пор, пока лодка не превращается в белую точку. Жандармы взваливают чемоданы на плечи и уходят с пристани. На площади Санта-Мария де Ньевы они останавливаются, и сержант указывает на холмы, где среди лесистых дюн белеют стены и поблескивают крыши строений, — это миссия, господин лейтенант, вон главное здание, там живут монашенки, господин лейтенант, а левее часовня. Лейтенант оглядывается вокруг: коренастые фигуры индейцев, хижины с похожими на капюшоны крышами из пальмового волокна. Полуголые, грязные женщины с апатичными лицами что-то размалывают, прислонившись к стволам капирон. Жандармы идут дальше, и офицер оборачивается к сержанту: ему не удалось толком поговорить с лейтенантом Сиприано, почему он не остался хотя бы ввести его в курс дела? Но ведь если бы он упустил лодку, ему пришлось бы ждать целый месяц, господин лейтенант, а он спал и видел, как бы поскорее уехать. Пусть он не беспокоится, сержант в два счета введет его в курс дела. Блондин ставит на землю чемодан и указывает на неказистую хижину — вот он, господин лейтенант, самый захудалый полицейский участок в Перу, и Тяжеловес — а он будет жить вон там, напротив, господин лейтенант, и Малыш — они подберут ему пару агварунок в служанки, и Черномазый — служанок здесь хоть завались, только их и хватает в этой дыре. Входя в дом, лейтенант трогает герб, подвешенный к стропилу, и он издает металлический звук. Крыльцо без перил, половицы и доски, из которых сколочены стены, грубо обтесаны и плохо пригнаны, всю обстановку первой комнаты составляют соломенные стулья, письменный стол, вылинявший флажок. Через открытую дверь видно заднее помещение: четыре гамака, несколько винтовок, железная печка, мусорное ведро — ну и убожество. Не выпьет ли лейтенант пивка? Оно, должно быть, холодное, они с утра поставили несколько бутылок в ведро с водой. Лейтенант кивает, Малыш с Черномазым выходят — губернатора зовут, кажется, Фабио Куэста? Да, он симпатичный старичок, но лучше ему представиться попозже, господин лейтенант, после обеда он отдыхает — и возвращаются с бутылками и стаканами. Они пьют, сержант поднимает стакан за здоровье лейтенанта, жандармы расспрашивают о Лиме, офицер интересуется, что за народ в Сайта-Мария де Ньеве, кто здесь кто, — а монашенки из миссии хорошие женщины? — и много ли мороки от чунчей. Ладно, они еще потолкуют вечером, а сейчас лейтенант хочет немного отдохнуть. Они предупредили Паредеса, что хотят отпраздновать прибытие господина лейтенанта, он приготовит для них что-нибудь особенное, и Блондин: Паредес — это хозяин таверны, господин лейтенант, у него все столуются, и Черномазый: он еще и плотник, а Тяжеловес: и вдобавок знахарь или вроде того, вечером они его представят господину лейтенанту, славный человек этот Паредес. Жандармы несут чемоданы в хижину напротив, офицер, зевая, идет за ними и, войдя, бросается на койку, которая стоит посреди комнаты. Он сонным голосом прощается с сержантом и, не поднимаясь, снимает фуражку и ботинки. Пахнет пылью и крепким табаком. Мебель в комнате небогатая: комод, две скамейки, стол да лампа, подвешенная к потолку. На окнах проволочная сетка, и сквозь нее видно площадь: женщины у капирон по-прежнему что-то мелют. Лейтенант встает и выходит в другую комнату. Она пуста, и в ней есть маленькая задняя дверь. Он открывает ее, и она оказывается скорее окном, чем дверью: лесенки нет, а пол — на высоте двух метров от земли, заросшей кустами мате. В нескольких шагах от хижины начинается густой лес. Лейтенант расстегивает брюки, мочится, а когда возвращается в первую комнату, сержант уже снова там: опять этот надоеда, господин лейтенант, агварун по имени Хум. А переводчик: агварун говорит, дьявол, солдат врать, и лимабукварь, и правительстволима, сеньор. Аревало Бенсас смотрит вверх, щитком приложив руки к глазам: его не проведешь, дон Хулио, язычник притворяется сумасшедшим, но Хулио Реатеги качает головой: нет, Аревало, он все время тянет одну и ту же песню, Реатеги уже знает ее наизусть. По-видимому, он что-то вбил себе в голову — буквари да буквари, но кто его, к черту, поймет. Над Сайта-Мария де Ньевой пылает солнце, и солдаты, индейцы, хозяева жмурятся и вытирают пот. Мануэль Агила обмахивается соломенным веером. Дон Хулио, наверное, очень устал? Ему пришлось изрядно поработать в Уракусе? Не без этого, потом он им спокойно расскажет, а сейчас ему нужно сходить в миссию, он скоро вернется. Хорошо, они подождут его в управе, капитан Кирога и Эскабино уже там. А переводчик: туда и сюда, лоцман сбежать, уракуса родина, пируанофлаг. Мануэль Агила заслоняет веером лицо от солнца, и все-таки у него слезятся глаза. Пусть не надрывается, не поможет, заварил кашу — расхлебывай, переведи ему это, переводчик. Лейтенант не спеша застегивает брюки, сержант, засунув руки в карманы, прохаживается по комнате. Он уже не в первый раз приходит, господин лейтенант. К лейтенанту Сиприано он приставал до тех пор, пока тот не вышел из себя и не нагнал на него страху. С тех пор этот язычник перестал морочить ему голову. Но вот хитрец — наверняка пронюхал, что лейтенант Сиприано уезжает из Санта-Мария де Ньевы, и тут же прибежал попытать счастья у нового лейтенанта. Офицер завязывает шнурки ботинок и встает. Он, по крайней мере, не скандалист? Сержант делает неопределенный жест — буянить-то он не буянит, но уж упрям, настоящий мул, хоть кол на голове теши. Когда произошла эта история? Когда губернатором был сеньор Хулио Реатеги, еще до того, как в Ньеве появился полицейский участок. Лейтенант выходит из хижины, хлопнув дверью: черт знает что, не прошло и двух часов, как он приехал, и уже приходится приниматься за работу, неужели этот чунчо не мог потерпеть до завтра? А переводчик: капралэль-гадо дьявол! Дьявол капитанартемио! Но капрал Дель-гадо не сердится, а смеется вместе с солдатами, и кое-кто из индейцев тоже смеется: пусть буянит, пусть ругает его и капитана, посмотрим, кто будет смеяться последним. А переводчик: говорит, голодный, господин капрал, тошнит, нутро выворачивает, господин капрал, говорит, пить, дать ему воды? Нет, дудки, и, возвысив голос: кто даст ему воды или еды, будет иметь дело с капралом, пусть переводчик скажет это всем язычникам Санта-Мария де Ньевы, потому что они, хоть и придуриваются, строят улыбочки, но в душе кипят злостью. А переводчик: сын шлюхи, господин капрал, эскабино-дьявол, ругается. Теперь солдаты только улыбаются и украдкой посматривают на капрала, а он: прекрасно, пусть только еще раз помянет мать, он ему покажет, когда его спустят вниз. Худой загорелый мужчина выходит им навстречу, снимает соломенную шляпу, и сержант представляет его: Адриан Ньевес, господин лейтенант. Он знает агварунский язык и иногда служит им переводчиком, это лучший лоцман во всем краю, и вот уже два месяца работает на полицейский участок. Ньевес и лейтенант обмениваются рукопожатием, а Малыш, Тяжеловес и Блондин отступают в сторону, пропуская офицера к письменному столу. Вот он, господин лейтенант, это и есть тот самый язычник — так здесь называют чунчей, и лейтенант улыбается: он думал, что они отращивают волосы до пят, и уж никак не ожидал увидеть плешивого. Голова Хума покрыта пушком, а крохотный лоб пересечен розоватым шрамом. Он среднего роста, коренастый; потертая юбка прикрывает его тело от пояса до колен. На безволосой груди — лиловый треугольник с тремя кружками, симметрично расположенными по периметру, а на скулах — по три параллельных черты. Татуировку довершают два маленьких черных крестика по обе стороны рта. Выражение лица у него спокойное, но в желтых глазах светится непокорность и какая-то фанатическая одержимость. С тех пор как его обрили, он сам бреет себе голову, и это очень странно, господин лейтенант, потому что для чунчей нет ничего унизительнее, чем лишиться волос. Лоцман может объяснить, в чем тут дело, господин лейтенант: для Хума это вопрос чести, они как раз говорили об этом, пока ждали лейтенанта. И сержант: может быть, с помощью дона Адриана они скорее столкуются с язычником; когда переводил знахарь Паредес, никто ничего не мог понять, а Тяжеловес: да ведь трактирщик только хвастает, что говорит по-агварунски, а на самом деле двух слов связать не умеет. Ньевес и Хум рычат и размахивают руками: он говорит, господин лейтенант, что не может вернуться в Уракусу, пока ему не возвратят все, что отняли у него, но ему хочется вернуться, и потому-то он бреет себе голову — в таком виде он при всем желании не может показаться на глаза сородичам, и Блондин: ну не сумасшедший? Так, а теперь пусть объяснит толком, что ему должны возвратить. Лоцман Ньевес подходит поближе к агваруну и, указывая на офицера, рычит и жестикулирует. Хум внимательно слушает, потом кивает и плюет. Ну, ну! Здесь не свинарник, нечего плеваться. Адриан Ньевес, надевая шляпу, поясняет — это он для того, чтобы лейтенант видел, что он говорит правду, и сержант — такой уж обычай у чунчей: по-ихнему, кто не плюет, когда говорит, тот врет, а офицер — только этого не хватало, этак они потонут в слюне. Они верят ему, Ньевес, пусть не плюет. Хум скрещивает руки, и татуировка у него на груди смещается и морщится. Он начинает говорить -быстро, почти без пауз, продолжая плевать вокруг себя и не сводя глаз с лейтенанта, который недовольным взглядом провожает каждый плевок. И голос, и жесты Хума полны энергии. А переводчик: воровать, дьявол, уракусакаучук, девочка, солдатыреатеги, господин капрал. Ну и печет! Чтобы защитить глаза от солнца, капрал Роберто Дельгадо снимает пилотку и прикладывает ее ко лбу. Пусть себе попляшет, пусть поорет, вот потеха-то, животики надорвешь. Спроси-ка у него, где он набрался такого нахальства. И переводчик: договор есть договор, согласен, хозяин Эскабино, спустить, господин капрал. Солдаты раздеваются, и некоторые уже бегут к реке, но капрал Роберто Дельгадо остается у капирон. Спустить? Ни-ни, боль— но рано, и пусть скажет спасибо, что капитан Артемио Кирога — добрый человек, а будь его воля, капрал так разделался бы с ним, что он всю жизнь вспоминал бы. Ну, что ж он больше не поминает мать? Пусть попробует, пусть покуражится перед своими земляками, которые смотрят на него, и переводчик: ладно, сын шлюхи, господин капрал. Еще раз, пусть повторит, для того капрал и остался, и лейтенант кладет ногу на ногу и откидывает назад голову: какая-то нелепая история, ничего не поймешь. О каких букварях говорит этот чудак? Это такие книжки с картинками, господин лейтенант, чтоб учить дикарей патриотизму. В управе до сих пор валяется несколько штук, только они уже превратились в труху, дон Фабио может показать. Лейтенант растерянно смотрит на жандармов, а агварун и Адриан Ньевес продолжают вполголоса рычать. Офицер обращается к сержанту — это верно насчет девочки? И Хум громовым голосом — девочка! Дьявол! А Тяжеловес — т-с-с, лейтенант говорит, и сержант — кто его знает, здесь сплошь и рядом воруют девочек, может, и верно, ведь вот, говорят, эти бандиты с Сантьяго завели у себя целый гарем. Но язычник мешает все в одну кучу, и невозможно понять, какое отношение имеют буквари к каучуку, который он требует, и к этой истории с девочкой, у Хума в башке дьявольская путаница. И Малыш — раз это были солдаты, они тут ни при чем, почему он не идет со своей жалобой в Форт Борха? Лоцман и Хум рычат и жестикулируют, и Ньевес — он уже ходил гуда два раза, но никто не стал его слушать, лейтенант. И Блондин — до чего злопамятный, господин лейтенант, сколько времени прошло, а он все ворошит это дело, мог бы уж позабыть. Лоцман и Хум рычат и жестикулируют, и Ньевес — в его селении его винят за все, и он не хочет возвращаться в Уракусу без каучука, шкур, букварей и девочки, хочет добиться своего — пусть видят, что Хум прав. Хум снова говорит, теперь уже медленно, не размахивая руками. Черные крестики у рта движутся, как два пропеллера, которые никак не могут набрать скорость — начинают вращаться и стопорят, опять начинают и опять стопорят. О чем он теперь говорит, дон Адриан? Вспоминает эту историю и ругает тех, кто его повесил, и лейтенант перестает нетерпеливо постукивать каблуком — как повесил, разве его повесили? Малыш показывает в сторону площади Санта-Мария де Ньевы: на этих капиронах, господин лейтенант, за руки. Паредес может рассказать, он был при этом и говорит, язычник болтался в воздухе, как арапайма[44], которую повесили сушиться. Хум издает поток гортанных звуков. На этот раз он не плюет, но неистово жестикулирует. Он говорил им правду в глаза, за это они и повесили его на капиронах, и офицер — какую правду, что он имеет в виду? И переводчик — пируаны! Пируаны, кричит, господин капрал. Но капрал Дельгадо сам слышит, нечего ему это переводить, он не говорит по-агварунски, но пока еще не оглох, что он, за дурака его принимает? Ах, Боже мой, лейтенант стучит кулаком по столу, что за околесица, так они никогда не кончат, пируаны — значит перуанцы, да? Это и есть правда, о которой он говорит? И переводчик: хуже, чем кровью обливаться, хуже, чем умирать. И бониноперес и теофилоканьяс, не понимаю, господин капрал. Но капрал Дельгадо понимает: так зовут этих смутьянов. Пусть кличет их в свое удовольствие, они далеко, а если бы приехали, и их бы подвесили. Черномазый присел на краешек письменного стола, остальные жандармы продолжают стоять. Это ему такую экзекуцию устроили, господин лейтенант, говорят, все хозяева и солдаты были в ярости и хотели сами расправиться с ним, но им не позволил тогдашний губернатор, сеньор Хулио Реатеги. А кто были эти типы? Они больше сюда не приезжали? Говорят, какие-то агитаторы, которые выдавали себя за учителей, господин лейтенант. Они взбаламутили Ура-кусу, и язычники, набравшись наглости, надули хозяина, который покупал у них каучук, и Тяжеловес — некоего Эскабино, и Хум рычит — Эскабино! Дьявол! — а офицер — тише, пусть он помолчит, Ньевес. Где этот человек? С ним можно поговорить? Трудновато, господин лейтенант, Эскабино уже умер, но дон Фабио его знал, и самое лучшее — поговорить с ним: он подробно расскажет, как было дело, и кроме того, губернатор — друг дона Хулио Реатеги. А Ньевеса тоже не было здесь во время этих инцидентов? Да, и его не было, господин лейтенант, он всего два месяца в Санта-Мария де Ньеве, а до этого жил далеко отсюда, на Укайяли, и Черномазый: дело было не только в том, что они надули хозяина, сюда еще примешалась история с этим капралом из Форта Борха. И переводчик: капралэльгадо дьявол! Сын шлюхи! Капрал Дельгадо, растопырив пальцы, показывает обе пятерни: Хум уже десять раз помянул мать, он считал. Пусть продолжает, если хочет, капрал подождет. Да, история с капралом, который получил отпуск и поехал в Багуа с лоцманом и слугой. В Уракусе агваруны напали на них, капрала и слугу избили, а лоцман пропал — одни говорят, что его убили, а другие — что он воспользовался случаем и дезертировал, господин лейтенант. Тогда в Уракусу отправилась карательная экспедиция — солдаты из Форта Борха и здешний губернатор, и оттуда они привезли этого язычника и в наказание повесили его за руки на капиронах. Примерно так было дело, дон Адриан? Лоцман кивает — да, сержант, так ему рассказывали, но, поскольку его самого здесь не было, он ни за что не ручается. Так, так, — лейтенант смотрит на Хума, а Хум на Ньевеса, — выходит, он не такой святой, как может показаться. Лоцман рычит, и уракус резким голосом отвечает ему, жестикулируя, плюя и притоптывая ногой: он рассказывает совсем другое, лейтенант, и лейтенант — вполне понятно, какова же его версия? Он говорит, что капрал воровал у них вещи и его заставили вернуть их, что лоцман скрылся, пустившись вплавь, и что хозяин обжуливал их, и поэтому они отказались продавать ему каучук. Но лейтенант, по-видимому, не слушает; он с любопытством и некоторым удивлением с ног до головы оглядывает агваруна: сколько же времени его держали подвешенным, сержант? Сутки, а потом выпороли его. Так, во всяком случае, рассказывал знахарь Паредес, и Черномазый — тот самый капрал из Форта Борха его и порол, а Блондин — в отместку за трепку, которую задали ему язычники в Уракусе, господин лейтенант. Хум делает шаг вперед, становится перед офицером, плюет. Лицо его приобретает почти веселое выражение, желтые глаза лукаво поблескивают, губы кривятся в каком-то подобии улыбки. Он прикасается рукой к шраму у себя на лбу и медленно, церемониально, как фокусник, поворачивается кругом и показывает спину: от плеч до пояса ее прорезают прямые, параллельные, блестящие полосы, нанесенные краской ачоте[45]. Вот еще одно из его чудачеств, господин лейтенант, перед тем, как прийти, он всегда себя так размалевывает, и Малыш — это у него какой-то заскок, потому что у агварунов не в обычае разрисовывать себе спину, и Блондин — вот боры, да, господин лейтенант, те разрисовывают себе и спину, и живот, и ноги, и зад — словом, все тело, а лоцман Ньевес — это он для того, чтобы не забывать, как его исполосовали плетью, так он это объясняет, а Аревало Бенсас вытирает глаза: уж не испеклись ли у него мозги, там, наверху, что это он кричит? Пируаны, Аревало, — Хулио Реатеги стоит, прислонившись спиной к капироне, — он всю дорогу кричал: пируаны. И капрал Роберто Дельгадо поддакивает — он бесперечь всех ругает, сеньор, капитана, губернатора, его самого, никак не собьешь с него спесь. Хулио Реатеги бросает быстрый взгляд вверх — ничего, собьем, — и, когда опускает голову, у него слезятся глаза — немножко терпения, капрал, какое солнце, прямо слепит. И переводчик: говорит, волосы, букварь, девочка. Говорит, жульничать, сеньор, и Мануэль Агила: можно подумать, что он пьян, так бредят эти дикари, когда напиваются масато, но пожалуй, им пора идти, ведь их ждут, не проводить ли губернатора к монахиням? Нет, монахиням не полагалось вмешиваться, господин лейтенант, ведь они иностранки. Но знахарь Паредес говорит, что мать Анхелика — теперь, когда умерла мать Асунсьон, она самая старенькая в миссии — ночью пришла на площадь и стала требовать, чтобы его спустили, уж очень жаль его было старушке. Она даже сцепилась с солдатами — такая занозистая, даром что уже дышит на ладан, и Черномазый: под конец ему стали прижигать подмышки горячими яйцами, этот самый капрал надумал, и от боли он прыгал, как одержимый, а Хум: дьявол, пируаны! Лейтенант снова начинает выбивать дробь каблуком — это уж ни на что не похоже, черт побери, — и стучит но столу костяшками пальцев: тут были допущены эксцессы, но только что же они могут теперь поделать, все это уже быльем поросло. Что он говорит? Пусть ему только отдадут то, что отняли, и он вернется в Уракусу. Сержант разводит руками: ну, не говорил ли он, что этот язычник упрям, как мул? Тот каучук уже давно превратился в подошвы, а шкуры — и чемоданы, в бумажники, и кто знает, где теперь девочка, ему это сто раз объясняли, господин лейтенант. Офицер размышляет, подперев рукой голову. Он может отправиться в Лиму и обратиться в министерство, возможно, Управление по делам аборигенов выплатит ему возмещение, ну-ка, Ньевес, подскажите ему это. Они рычат, и Хум несколько раз кряду кивает головой: правительстволима! Жандармы улыбаются, только лоцман и лейтенант сохраняют серьезность. Лимабукварь! Разве ему втолкуешь такие вещи, что для него значит Лима или министерство, но Ньевес и Хум оживленно рычат, жестикулируют, плюют, и время от времени агварун умолкает и прищуривает глаза, как бы раздумывая, а потом осторожно произносит несколько фраз, указывая на офицера. Чтобы он поехал с ним? Что и говорить, он бы с удовольствием проехался в Лиму, но это невозможно, приятель, и тогда Хум указывает на сержанта. Нет, нет, никто с ним не поедет, ни лейтенант, ни сержант, ни жандармы, они ничего не могут сделать, пусть ищет этого Реатеги, пусть опять отправляется в Форт Борха — словом, пусть поступает, как знает, не станет жандармерия выкапывать мертвецов и распутывать давнишние истории. Он умирает от усталости, у него слипаются глаза, пора, наконец, кончать, сержант. И кроме того, раз с ним расправились солдаты из гарнизона и местные власти, кто же встанет на его сторону? Адриан Ньевес вопросительно смотрит на сержанта — что же ему все-таки сказать? — и на лейтенанта — перевести все это? Офицер зевает вместо ответа, и сержант наклоняется к нему: самое лучшее — сказать «хорошо», господин лейтенант. Ему возвратят каучук, шкуры, буквари, девочку — все, что угодно, и Тяжеловес: что с вами, господин сержант, кто ему все это возвратит, когда Эскабино нет в живых, и Малыш: уж не за счет ли сержанта? А сержант: для пущей важности ему дадут бумажку с подписью. Они с лейтенантом Сиприано уже не раз делали так, господин лейтенант, и это производило впечатление. Они поставят на бумаге штамп — и готово дело, он пойдет с нею искать сеньора Реатеги и Эскабино-дьявола, чтобы они ему все вернули. И Черномазый: значит, облапошить его по всем правилам, господин сержант? Но лейтенанту это не улыбается, он не может подписать никакой бумаги относительно такого давнего дела, и кроме того, но сержант: да ведь это будет клочок газеты, только и всего, и подпись они поставят так, понарошку, а он спокойно уйдет. Эти язычники — упрямый народ, но они верят тому, что им говорят, он целые месяца и годы будет искать Эскабино и сеньора Реатеги. Хорошо, а теперь пусть ему дадут поесть и отпустят его, и чтоб никто его больше пальцем не тронул, капитан, пожалуйста, скажите это сами своим людям. И капитан — с удовольствием, дон Хулио. Он подзывает капрала: понятно? Экзекуция окончена, и чтобы больше его пальцем не тронули, а Хулио Реатеги: важно, чтобы он вернулся в Уракусу. Никогда больше не бить солдат, никогда не обманывать хозяина, если уракусы поступают хорошо, то и христиане поступают хорошо, если уракусы поступают плохо, то и христиане плохо, пусть он переведет ему это, а сержант хохочет, и все его круглое лицо лучится весельем; что он говорил, господин лейтенант? Да, они отделались от него, но ему это не по душе, он не привык к таким приемам, — а Тяжеловес — Монтанья не Лима, господин лейтенант, здесь приходится иметь дело с чунчами. Лейтенант встает, у него голова идет кругом от этой истории, сержант, пусть его не будят, даже если рухнет мир. Не хочет ли он выпить еще пивка, прежде чем пойти спать? Нет. Сказать, чтобы ему принесли кувшин с водой? Потом. Лейтенант кивает жандармам и выходит. На площади Санта-Мария де Ньевы полно индейцев, женщины, расположившись широким кругом, что-то размалывают, сидя на земле, у некоторых на коленях дети, сосущие грудь. Лейтенант останавливается посреди тропинки и, заслонив рукой глаза от солнца, смотрит на капироны — крепкие, высокие, мощные. Мимо него пробегает тощий пес, и, проводив его взглядом, офицер видит лоцмана Адриана Ньевеса. Тот подходит к лейтенанту и показывает обрывки газеты: этот Хум не так глуп, как думал сержант, он разорвал бумагу на клочки и бросил на площади, Ньевес только что нашел ее.

I

— Я открою вам один секрет, о котором вы даже не подозреваете, господин сержант, — сказал Тяжеловес, понизив голос. — Только чтобы никто не услышал.

Черномазый, Малыш и Блондин, облокотясь о стойку, разговаривали с Паредесом, который наливал им анисовку. Из таверны вышел мальчик с тремя глиняными горшочками в руках. Он прошел через площадь Санта-Мария де Ньевы и свернул в сторону полицейского участка. Горячее солнце золотило капироны, крыши и стены хижин, но землю заволакивал белесый туман, казалось, наплывавший с Ньевы.

II

Бонифация выпрямилась и посмотрела в сторону селения: через площадь Сайта-Мария де Ньевы по направлению к пристани бежали мужчины и женщины, возбужденно размахивая руками. Она снова наклонилась над грядками, на которые падали кривые тени бананов, но тут же опять разогнулась: взбудораженные люди безостановочно текли через площадь. Она взглянула на хижину Ньевесов: Лалита по-прежнему напевала, хозяйничая в доме, над тростниковой крышей вился сизый дымок. Бонифация обогнула хижину и вдоль берега, заросшего кустарником и осокой, по щиколотки в воде, пошла к селению. Кроны деревьев сливались с облаками, стволы — с охрою отмелей. Начался паводок, и мутные воды вздувшейся реки несли вырванные с корнем кусты, покрытые лишайником коряги, цветы, комья земли, помет, мертвых полевок. Озираясь по сторонам, медленно, осторожно, как следопыт, Бонифация пробралась через камыши, и за излучиной реки показалась пристань. Между приколами и каноэ теснилась толпа, а в нескольких метрах от плавучего мола на воде покачивался плот. В сумеречном свете итипаки и лица агварунок казались голубоватыми; были в толпе и мужчины в засученных до колен штанах, голые до пояса. Отчетливо виден был шалаш на корме плота, носовой штевень и даже причальный канат, который то натягивался, то ослабевал. Бонифация услышала хлопанье крыльев и, подняв голову, увидела розоватых птиц с длинными белыми шеями — низко-низко над камышами пролетела стая цапель. Она двинулась дальше, пригибаясь, и уже не по берегу, а через заросли кустарника. Шпажник, колючки и шершавые лианы царапали ей лицо, голые руки, икры; нога то и дело ступала на что-то липкое, ослизлое, в ушах стояло неумолчное жужжание насекомых. Там, где уже кончался кустарник, неподалеку от людей, толпившихся на пристани, она присела на корточки, и заросли сомкнулись над ней. Теперь сквозь их зеленое кружево ей был виден старик. ^ Он ничуть не торопился — не обращая внимания на гудение и нетерпеливые жесты ожидающих, преспокойно расхаживал по плоту, расставляя ящики, заходил в шалаш и возвращался оттуда то с отрезом материи, то с парой туфель, то с бусами и аккуратнейшим образом, с маниакальной серьезностью раскладывал на ящиках свои товары. Старик был очень худ. Когда ветер надувал его рубаху, он казался горбатым, но едва она облегала его тело, обрисовывалась тонкая, казалось, готовая переломиться фигура. Он был в коротких штанах, и Бонифации были видны его ноги, такие же тощие, как руки, обожженное солнцем бронзовое лицо и грива шелковистых белых волос волнистыми прядями падавших ему на плечи. Старик еще изрядное время раскладывал предметы домашней утвари, пестрые украшения, набивные ткани. Всякий раз, когда он что-нибудь выносил из шалаша, в толпе поднимался гул, и Бонифация видела, в какое восхищение приходили и язычницы, и христианки, какими зачарованными, алчными взглядами впивались они стекляшки, гребни, зеркальца, браслеты, блестки и как мужчины пожирали глазами бутылки, выстроившиеся на краю плота рядом с банками консервов, ремнями и мачете. Старик с минуту полюбовался на свою работу, потом обернулся к толпе, и люди, гурьбой бросившись вперед, зашлепали по воде вокруг плота. Но старик тряхнул своей белой шевелюрой, схватил весло и, потрясая им, как копьем, заставил их податься назад и установить очередь. Первой оказалась жена Паредеса. Толстая, неуклюжая, она никак не могла взобраться на плот, и старику пришлось помочь ей. Она долго все трогала, нюхала флаконы, нервно щупала ткани, а остальные, ропща, торопили ее, пока она не пошла назад к пристани по пояс в воде, держа над головою цветастое платье, бусы и белые туфли. Одна за другой женщины влезали на плот. Некоторые выбирали обновки медленно и недоверчиво, иные без конца торговались, а нашлись и такие, что хныкали или грозились, требуя скидки. Кое-кто из христиан возвращался с плота с полным мешком припасов, кое-кто из язычниц всего лишь с горсткой стекляшек для бус, но никто с пустыми руками. Когда пристань опустела, уже надвигалась ночь. Бонифация встала. Ньева была в разливе, и белые барашки волн набегали на берег под нависшими над водой ветвями и таяли у ее ног. Она выпачкалась в грязи, и к ее волосам и платью пристали травинки. Старик убирал товар и складывал ящики на корме. Над Санта-Мария де Ньевой небо было черное как смола и звезды на нем светились, как глаза филина, но на том берегу Мараньона голубая кромка еще противилась натиску ночи на цитадель горизонта, а из-за строений миссии всходила луна. Тощая фигура старика расплывалась в полутьме, только его грива серебрилась, как рыбья чешуя. Бонифация посмотрела в сторону селения: освещены были только дом губернатора и таверна Паредеса, да мерцали огоньки на холмах, в окнах главного здания. Темнота медленно заглатывала хижины вокруг площади, капироны, крутую тропинку. Бонифация вышла из своего убежища и, пригибаясь, побежала к пристани. Ил у берега был мягкий и теплый, а вода в заводи казалась неподвижной, и только в нескольких метрах от берега Бонифация почувствовала упорную силу течения, которую ей пришлось преодолевать, чтобы ее не снесло. Вода доходила ей уже до подбородка, когда она ухватилась за плот и увидела над собой белые штаны старика и пряди его волос. Уже поздно, пусть придет завтра. Бонифация слегка подтянулась и оперлась локтями о плот, а старик, наклонившись, вгляделся в нее. Она говорит по-испански? Понимает?

III

— За всю ночь ни единого звука, ни единого огонька, — сказал сержант. — Вам не кажется это странным, господин лейтенант?

— Должно быть, они на другой стороне, — сказал сержант Роберто Дельгадо. — Похоже, остров большой.

— Уже светает, — сказал лейтенант. — Пусть подведут лодки, только без шума.

IV

— Вы думаете, что лоцман удрал, господин лейтенант? — сказал сержант Роберто Дельгадо.

— Ясное дело, не так-то он глуп, — сказал лейтенант. — Теперь я понимаю, почему он прикинулся больным и не поехал с нами. Наверное, смылся, как только мы отплыли из Санта-Мария де Ньевы.

— Но рано или поздно он попадется, — сказал сержант Дельгадо. — Ну и дурак, даже имя не переменил.

Часть IV

Каноэ бесшумно пристают к берегу, и Фусия, Пантача и Ньевес выскакивают на землю. Они на несколько метров углубляются в чащу, садятся на корточки, тихо переговариваются. Уамбисы между тем вытаскивают из воды каноэ, прячут их в кустарнике, заравнивают следы в прибрежном иле и, в свою очередь, входят в лес. В руках у них пукуны, топоры, луки, на шее — связки стрел, а на поясе — ножи и просмоленные камышовые трубки с кураре. Их лица, торсы, руки и ноги сплошь покрыты татуировкой, а зубы и ногти выкрашены как в дни больших празднеств. Пантача и Ньевес вооружены ружьями, у Фусии только револьвер.

I

Бонифация подождала сержанта возле хижины. От ветра ее волосы вздымались петушиным гребешком, да и своей горделивой позой, постановкой ног и выпирающим крепким задочком она напоминала петушка. Сержант улыбнулся, погладил ее голую руку — право слово, у него стало тепло на сердце, когда он издали увидел ее, — и зеленые зрачки Бонифации, в которых искрилось солнце, слегка расширились.

II

— К чему вся эта волынка, с каких это пор мы стали так церемониться? — сказал Блондин. — Почему бы не войти всем скопом и не взять его добром или силой?

— Все дело в том, что сержант выслуживается, — сказал Малыш. — Не видишь разве, какой он стал исправный. Хочет, чтобы все было как положено. Видно, женитьба его испортила, Малыш.

III

— Что ты куксишься, — сказал сержант, — можно подумать, что тебя силой забирают отсюда. Чем ты недовольна?

— Я довольна, — сказала Бонифация. — Мне только немножко жаль расставаться с матерями.

— Не клади этот чемодан на самый край, Пинтадо, — сказал сержант. — И ящики плохо привязаны, при первом толчке попадают в воду.

Эпилог

Губернатор три раза легонько стучит костяшками пальцев, и дверь главного здания открывается. Розовощекая мать Гризельда стоически улыбается Хулио Реатеги, но губы ее дрожат, и, отводя глаза, она с ужасом смотрит в сторону площади Сайта-Мария де Ньевы. Губернатор входит, и девочка послушно идет за ним. Они направляются по полутемному коридору к кабинету начальницы, и теперь из селения доносится лишь приглушенный, отдаленный шум, как по воскресеньям, когда воспитанницы спускаются к реке. В кабинете губернатор опускается на один из брезентовых стульев, с облегчением вздыхает и закрывает глаза. Девочка, опустив голову, стоит у двери, но, когда входит начальница, подбегает к Хулио Реатеги, который уже встал, — добрый день, мать. Начальница отвечает ему с ледяной улыбкой, жестом приглашает его сесть, а сама остается стоять возле письменного стола. Ему стало жаль оставить в Уракусе, среди дикарей, эту девчурку, у которой такие умные глазенки, он подумал, что в миссии ее смогут воспитать, хорошо ли он поступил? Очень хорошо, дон Хулио, — начальница говорит так же, как улыбается, холодно и отчужденно, — они для того и поставлены. Девочка ни слова не понимает по-испански, мать, но быстро научится, она очень смышленая и за время пути не доставила им никакого беспокойства. Начальница внимательно слушает его, недвижимая, как деревянное распятие на стене кабинета, а когда Хулио Реатеги умолкает, она не кивает и не задает вопросов — просто ждет, сложив руки на животе и слегка поджав губы. Так, значит, он ее оставляет. Хулио Реатеги встает — ему надо идти — и улыбается начальнице. Все это было очень тяжело, очень утомительно — дожди, всякого рода неудобства, а он еще не может лечь в постель, как ему хотелось бы, потому что друзья устраивают завтрак, и, если он не придет, они ему этого не простят, ведь люди так обидчивы. Начальница протягивает ему руку, и в эту минуту шум усиливается, как будто возгласы и крики уже не доносятся из селения, а раздаются где-то совсем близко, в саду, в часовне. Потом он стихает, и снова слышится смутный гул, негромкий и безобидный. Начальница моргает, не доходя до двери останавливается, поворачивается к губернатору — дон Хулио — и, облизнув губы, бледная, без улыбки — Бог зачтет ему то, что он сделал для этой девочки, — с болью в голосе — она только хотела напомнить ему, что христианин должен уметь прощать. Слегка наклонив голову и скрестив руки на груди, Хулио Реатеги принимает кроткую и вместе с тем важную, торжественную позу. Пусть дон Хулио сделает это ради Бога — теперь начальница говорит с жаром — и ради своей семьи, — и щеки ее зарделись — ради своей супруги, которая так благочестива, дон Хулио. Губернатор снова кивает. Разве это не бедный, несчастный человек? — лицо начальницы приобретает все более озабоченное выражение — разве он получил воспитание? — она раздумчиво поглаживает себя по щеке — разве он ведает, что творит? — и морщит лоб. Девочка искоса смотрит на них, и ее зеленые глаза между спутанными прядями волос сверкают, как у испуганного зверька. Ему это больнее, чем кому бы то ни было, мать. Губернатор говорит, не возвышая голоса, — это противно его натуре и его правилам — как бы сдерживая горькое чувство, — но дело идет не о нем, поскольку он уезжает из Санта-Мария де Ньевы, а о тех, кто остается, мать, о Бенсасе, об Эскабино, об Агиле, о ней, о воспитанницах, о миссии. Разве мать не хочет, чтобы здесь можно было жить по-человечески? Но у христиан есть другое оружие против несправедливостей, дон Хулио, она знает, что он человек гуманный, не может быть, чтобы он одобрял подобные методы. Пусть он постарается образумить их, ведь здесь его слово закон, нельзя же так поступать с этим несчастным. Ему очень жаль, но он должен разочаровать мать, он тоже считает, что это единственный способ добиться порядка. Другое оружие? Оружие миссионеров, мать? Сколько веков они здесь? И далеко ли они ушли с этим оружием? Речь идет только о том, чтобы дать дикарям хороший урок на будущее, ведь этот закоренелый негодяй и его люди зверски избили капрала из Форта Борха, убили рекрута, обжулили Педро Эскабино, и вдруг начальница — нет — гневно трясет головой — нет, нет — и повышает голос: мстить бесчеловечно и недостойно цивилизованных людей, а этому несчастному именно мстят. Почему не отдать его под суд? Почему не посадить в тюрьму? Неужели дон Хулио не понимает, что это ужасно, что нельзя так обращаться с человеческим существом? Нет, это не месть и даже не наказание, мать, и Хулио Реатеги понижает голос и кончиками пальцев гладит девочку по грязным волосам: речь идет о том, чтобы предотвратить новые бесчинства. Ему грустно уезжать отсюда, мать, оставляя плохое воспоминание в миссии, но это необходимо для общего блага. Он любит Сайта-Мария де Ньеву и положил немало сил, чтобы принести ей пользу. Из-за губернаторства он пренебрегал собственными делами, терял деньги, но он не раскаивается, мать. При нем селение сделало шаг вперед, разве не так? Теперь здесь есть власти, а скоро будет и жандармский участок и люди будут жить спокойно. Это нельзя сбросить со счета, мать. Миссия первая благодарит его за то, что он сделал для Сайта-Мария де Ньевы, дон Хулио, но какой христианин может понять людей, которые убивают темного горемыку? Разве он виноват, что его не научили, что хорошо и что плохо? Его не убьют, мать, и не отправят в тюрьму, и он сам наверняка предпочитает вытерпеть это, чем сесть за решетку. Они не питают к нему ненависти, мать, а только хотят, чтобы агваруны научились разбирать, что хорошо и что плохо, и не их вина, что эти люди понимают только плетку. Они с минуту молчат, потом губернатор подает руку начальнице и выходит. А девочка идет за ним, но едва она делает несколько шагов, начальница берет ее за руку, и она не пытается вырваться, только опускает голову. Дон Хулио, у нее есть имя? Ведь ее нуж но окрестить. Девочку, мать? Он не знает, но во всяком случае, христианского имени у нее нет, пусть они ей подыщут. Он делает легкий поклон, выходит из главного здания, быстрым шагом проходит через двор миссии и почти бегом спускается по тропинке. Подойдя к площади, он смотрит на Хума. Привязанный за руки к капиронам, он висит, как отвес, в метре над головами зевак. Бенсаса, Агилы, Эскабино здесь уже нет, остались только сержант Роберто Дельгадо, несколько солдат и сбившиеся в кучу старые и молодые агваруны. Сержант уже не орет, Хум тоже умолк. Хулио Реатеги оглядывает пристань. На воде покачиваются пустые барки — их уже разгрузили. Раскаленное добела солнце стоит прямо над головой и нещадно печет. Реатеги направляется к управе, но, проходя мимо капирон, останавливается и снова смотрит на Хума. Он (Прикладывает обе руки к козырьку шлема, но и это не защищает глаза от солнечных лучей. Лицо Хума невозможно разглядеть — он в обмороке? — виден только рот, как будто открытый, — заметил он его? Крикнет он еще раз «пируаны»? Будет опять ругать сержанта? Нет, он ничего не кричит, а может, рот и не раскрыт. Оттого что Хум висит, живот у него вобран, а тело вытянуто, и можно подумать, что это худой и высокий человек, а не коренастый и пузатый язычник. Есть что-то странное, неожиданное в этой палимой солнцем стройной фигуре, неподвижно висящей в воздухе. Реатеги идет дальше, входит в управу, кашляет от густого табачного дыма, протягивает руку одним, обнимается с другими. Слышатся шутки и смех, кто-то подает губернатору стакан пива. Он залпом выпивает его и садится. Вокруг него потные лица взмокших от жары христиан — им будет не хватать его, дон Хулио, они будут тосковать о нем. И он тоже, очень, но ему уже пора заняться своими делами, он все забросил — плантации, лесопильный завод, гостиницу в Икитосе. Пока он был здесь, он потерял немало денег, друзья, да и постарел. Он не любит политики, его стихия — это работа. Услужливые руки наполняют его стакан, берут у него шлем — все пришли чествовать его, даже те, кто живет по ту сторону порогов, дон Хулио. Он устал, Аревало, он двое суток не спал и чувствует себя совершенно разбитым. Хулио Реатеги вытирает платком лоб, шею, щеки. Иногда Мануэль Агила и Педро Эскабино на минуту отодвигаются друг от друга, и тогда в окне, забранном металлической решеткой, виднеются капироны на площади. Все ли еще толпятся там любопытные или их разогнала жара? Хума не видно — его землистое тело растворилось в потоках света или сливается с корой капирон. Как бы он у них не умер, друзья. Чтобы это послужило уроком, язычник должен вернуться в Уракусу и рассказать остальным, как с ним разделались. Ничего, не умрет, дон Хулио, ему даже полезно немножко позагорать. Это Мануэль Агила острит? Пусть дон Педро непременно заплатит им за товар, чтобы не пошли разговоры о злоупотреблениях, чтобы было ясно, что они только поставили вещи на свои места. Само собой разумеется, дон Хулио, он выплатит разницу этим бестиям, единственно, чего хочет Эскабино, — это торговать с ними, как раньше. Этот дон Фабио Куэста действительно надежный человек, дон Хулио? Это спрашивает Аревало Бенсас? Если бы Хулио Реатеги не был в нем уверен, он не стал бы добиваться его назначения. Он уже много лет работает с ним, Аревало. Это немножко флегматичный человек, но добросовестный и благожелательный, каких мало, он уверяет их, что они прекрасно поладят с доном Фабио. Дай Бог, чтобы больше не было конфликтов, ужас сколько времени отнимают такие истории, а Хулио Реатеги чувствует себя уже лучше — когда он вошел, ему чуть не стало дурно. Может, это от голода, дон Хулио? Пожалуй, пора идти завтракать, капитан Кирога их ждет. Кстати, что за человек этот капитан Кирога, дон Хулио? Как у всякого другого, у него есть свои слабости, дон Педро, но в общем он хороший человек.

I

Ты не приезжал больше года! — кричит Фусия. — Не понимаю, — говорит Акилино, приложив руку к уху; он то обводит глазами смешавшиеся кроны чонт и капанауа, то с опаской посматривает на выглядывающие из-за высокого папоротника хижины, к которым ведет тропинка.

— Больше года! — кричит Фусия. — Ты не приезжал больше года, Акилино.

II

— Поскорее, отец, — сказала Дикарка. — Нас ждет такси.

— Одну минуту, — сказал отец Гарсиа, прокашливаясь и протирая глаза. — Мне надо одеться.

Он скрылся в глубине дома, а Дикарка сделала шоферу такси знак, чтобы он подождал. Вокруг фонарей на пустынном сквере Мерино, шоркая, кружили мотыльки, небо было высокое и звездное, на проспекте Санчеса Серро уже грохотали первые грузовики и ночные автобусы. Дикарка стояла на шоссе, пока из дома не вышел отец Гарсиа в надвинутой до бровей панаме, кутая лицо в широкий серый шарф. Они сели в такси, и машина тронулась.

III

Ты всю дорогу спишь, почти ничего и не видишь, — сказала Лалита. — А теперь прозеваешь и прибытие.

Она стоит, облокотившись о борт, а Хуамбачано сидит, привалившись спиной к смотанным концам. Он открывает круглые, навыкате, глаза. Какое там спит — голос у него слабый, больной, — он закрывает глаза, чтобы его больше не рвало, Лалита. У него уже ничего не осталось в желудке, а все позывает на рвоту. Это она виновата, он хотел остаться в Санта-Мария де Ньеве. Перегнувшись через борт, Лалита пожирает глазами красные крыши, белые фасады, высокие пальмы, осеняющие город, и уже отчетливо различимые фигуры людей на пристани. На палубе все бросаются к борту.

IV

В дюнах, за Казармой Грау, уже брезжит рассвет, но город еще окутан темнотой, когда доктор Педро Севальос и отец Гарсиа под руку проходах через пустырь и садятся в такси, которое стоит на обочине шоссе. Отец Гарсиа закутан в шарф, и из-под нахлобученной панамы выглядывают только мясистый нос и лихорадочно блестящие глаза под густыми бровями.

Примечания

Наверх

О проекте Реклама на сайте Вконтакте Livejournal Twitter RSS

Система Orphus:  1. Нашли ошибку в тексте  2. Выделите её мышкой  3. Нажмите Ctrl + Enter
Система Orphus

© 2008–2015 READFREE